Золотое колечко на границе тьмы (сборник) - Крапивин Владислав Петрович. Страница 12

— А пианино?

— Что «пианино»? — изумился я.

— Там его не было? — хитровато спросил Алька. — Ну, как на Шестом бастионе?

— Н-не знаю… По-моему, нет.

— И ничего, жили люди, — сказал Алька.

Автобус довез нас до причала на Северной стороне, оттуда мы на катере переправились к Графской пристани, прямо в центр города. Здесь было тепло, и Алька отдал мне пиджак. Я перекинул его через локоть. В кулаке все еще держал Алькин камешек. Он уже высох, но когда лизнул его, оказалось, что на крошечном кусочке Константиновского равелина сохранилась морская соль. Алька заметил, что я коснулся камня губами и сказал чуть снисходительно:

— Он долго соленый будет… если часто не лизать.

— Часто не буду, — пообещал я.

Алька коротко улыбнулся, но вдруг спросил очень серьезно:

— А вы знаете песню «Севастопольский камень»?

— Еще бы. С детства помню…

— Я тоже. И папа. Он ее на трубе играет.

— Песню?

— Ну, это не совсем песня. Это целая такая пьеса музыкальная. Фантазия на. темы песен о Севастополе. Хотите послушать?

— Хочу, конечно…

— Тогда пошли! Еще успеем!

— Куда?

— Папин оркестр сегодня на Приморском бульваре выступает. Тут, совсем рядышком… Слышите?

Я и в самом деле услышал в отдалении упругие голоса труб.

…Все скамейки перед эстрадой были заняты, нам пришлось встать у края площадки. Но так было даже удобнее — лучше видно.

Над головами у нас, в гуще деревьев, качались цветные лампочки, а белая раковина эстрады сияла ярким светом. И трубы сияли. И форменные пряжки, и якоря на фуражках и ленточках. Я впервые увидел Алькиного отца в морской форме — в рубашке с погонами главстаршины и фуражке с «крабом».

Оркестр играл долго — марши, вальсы и, кажется, что-то из «Кармен-сюиты». Я уже занервничал: вернемся поздно — влетит нам от Алькиной мамы. Но Алька мой осторожный шепот не слушал и прирос к месту.

Наконец объявили «Голоса Севастополя». Олег Вихрев поднялся и встал впереди оркестра.

Трубы сначала зазвучали глухо, медленно, и я узнал суровую мелодию «Севастопольского камня». Она была похожа на тяжелый накат усталых волн. Потому что печальная песня… Но Олег вскинул трубу, подхватил мелодию, как бы поднял ее, и она зазвучала по-иному — непобедимо и дерзко. А потом смешалась с другой музыкой, с мотивами иных песен — с «Легендарным Севастополем», «Севастопольским вальсом», с «Вечером на рейде»… Голоса этих песен переплетались, рождали новую музыку, в которой был и грохот прибоя, и звон корабельных колоколов, и блеск приморского праздника…

Затем как напоминание издалека снова пришла песня о легендарном камне. И Олег Вихрев опять подхватил ее голосом своей трубы, заставил звучать тревожно и высоко, а потом перевел на новый мотив и закончил музыку ясной, слегка печальной мелодией, похожей на ту, что играют на палубах горнисты во время вечернего спуска флага.

Секунды три люди сидели тихо, словно еще ждали чего-то. Наконец захлопали — громче, громче. Я тоже. Алька хлопать не стал. Решил, наверно, что неловко: получится, будто хвастается отцом. Но лицо у него было счастливое. Когда шум утих, Алька спросил:

— Хорошо, да?

— Да…

— Я больше всего люблю, когда папа это играет.

— А сам не хочешь стать музыкантом, — не удержался я.

Алька сразу набычился:

— Потому что ему нравится играть, а мне нет. Я слушать люблю, а играю плохо.

— Вовсе не плохо…

— Ну, все равно. Мне не нравится.

— А что нравится?

Алька вроде бы не расслышал. Через полминуты он сказал:

— А мы с папой модель строим. Трехмачтовый фрегат. С алыми парусами.

…Теперь этот фрегат стоит в комнате Вихревых, на широкой застекленной полке, перед книгами. Замечательный корабль, как настоящий…

Алька так и не стал скрипачом. После восьми классов он поступил в училище, чтобы сделаться корабельным плотником. Огорченной маме он сказал, что это одна из самых древних профессий. И самых почетных. Между прочим, Петр Первый тоже был корабельный плотник. Мама ответила, что Петр Первый был не только корабельным плотником, но и (между прочим!) императором России.

Алька заявил, что императором быть не согласен. Эта профессия нравится ему еще меньше, чем скрипач. Папа добавил, что если бы Петр Первый не был корабельным плотником, он не построил бы российский флот и не стал бы Петром Великим. Этим папа отвлек мамино внимание на себя. Мама повернулась к нему, чтобы изложить свою точку зрения на Петра, на историю российского флота, на профессию плотника и на него, на папу.

Но тут отвлек на себя внимание Роська. В кухне он уронил на пол алюминиевую кастрюлю, в которую мама сложила помытые ложки и вилки...

СТРЕЛА ОТ ДЕТСКОГО АРБАЛЕТА 

Шестая Бастионная начинается у площади Восставших. Здесь многие названия напоминают о мятежном крейсере «Очаков», поднявшем красный флаг в ноябре 1905 года. Недалеко улица Очаковцев, улица Шмидта, улица Частника. Рядом кладбище Коммунаров, где похоронены руководители восстания — Шмидт, Частник, Антоненко и Гладков.

…На кладбище безлюдно. Тихо-тихо, Желтоватое сентябрьское солнце нагрело цоколь памятника. Он из красноватого камня и сложен в виде пятиконечной звезды. На цоколе дремлет худой серый котенок. Он иногда вздрагивает и трогает лапой полузасохшие цветы, которые лежат рядом. Их шевелит еле заметный ветерок.

Над цоколем серая скала с металлическим флагом и настоящим якорем — то, о чем просил перед смертью Шмидт. Есть, пожалуй, что-то трогательно-детское в том, как он описывал памятник, который поставят на его могиле севастопольские рабочие. Он был их пожизненным делегатом. Он требовал, чтобы тело его после казни было отдано рабочим и они сами похоронили его.

…Первый раз я прочитал о Петре Петровиче Шмидте еще в давнем детстве. Среди старых книг в шкафу Лешки Шалимова я наткнулся на тонкую книжечку Б. Звонарева "Лейтенант Шмидт". Она была издана в 1939 году в серии "Библиотека красноармейца". Потом я читал о Шмидте все, что мог найти. Найти удавалось не так уж много, но даже из скупых и часто сухих рассказов вырастал образ человека с удивительной душой. Если бы Шмидта не было на самом деле, если бы его придумал какой-нибудь писатель, автора обвинили бы в неправдоподобии. В стремлении создать образ героя без страха и упрека, уместный в старых романах и легендах, а не в реальности начала двадцатого века. Но Шмидт был.

В его ясной душе сочетались нежность и стальное мужество. Он боялся причинить людям зло и в то же время был абсолютно бесстрашен, готов пожертвовать для людей жизнью. В нем кипела неудержимая, доходящая до яростных вспышек ненависть к злобным солдафонам в офицерских и адмиральских погонах, к царю, к жестокости, ко всему, что угнетало и оскорбляло Россию. А рядом с этой ненавистью — удивительная ласковость и любовь к товарищам, к морю, к детям…

Иногда он бал даже наивен. Но это — наивность человека с благородным, открытым сердцем.

Он с самого начала понимал, что неподготовленное восстание окончится разгромом. Но матросы видели в нем командира, они позвали его, и он без колебаний пошел с ними. Чтобы не оставить их одних. Чтобы стать щитом и многих снасти от смертного приговора. И сам пример его жизни и смерти стоит многих выигранных сражений…

Шмидт напрасно надеялся, что власти разрешат рабочим похоронить его. Царь боялся очаковцев и живых, и мертвых. Расстрелянных зарыли на месте казни, на острове Березань, и разровняли землю.

Только в мае семнадцатого года прах героев привезли в Севастополь. Здесь они были похоронены в склепе Покровского собора на Большой Морской. В двадцать третьем году их торжественно перенесли на кладбище Коммунаров, а в тридцать пятом встала над могилой скала с якорем и флагом…

На улице Частника, что проходит в квартале от Шестой Бастионной, я встречался с писателем Геннадием Черкашиным. В домике его бабушки. Это была удивительно добрая, ласковая старушка, одна из тех, кто хранил и хранит память о старине своего города.