Санькино лето - Бородкин Юрий Серафимович. Страница 34

Обезьяна, взбирающаяся на дерево, полуобернулась, смотрит на меня настороженно. Глупая мартышка, поди ж ко мне, прыгай на руки: я угощу тебя молоком.

Неуклюжий человечек, похожий на космонавта в скафандре, остановился на лунно-голубом краю стола: непонятный сумрак избы для него — бесконечная вселенная, фонарь за окном — далекое светило.

Этот человек прилунился и смотрит теперь в синюю космическую темноту, постигая мироздание глазами лунянина.

Два сухих, черных старца с восточными жидкими бороденками (Паша приклеил их) чего-то не поделили, дерутся. Один уже вцепился другому в бороду. Как вам не стыдно, почтенные аксакалы, шуметь в такой поздний час! Даже парни и те теперь редко дерутся…

По улице промчался мотоцикл. Свет от фары лизнул по окнам, раздробился, отражаясь: по комнате карусельно побежали белые полосы. Приставленный к печке мой этюд осветился на несколько мгновений.

Каким далеким подобием натуры показался он мне! Разве такими были живой лес и живой закат? Разве такою была живая вода мельничного омута?

Снова я подумал о Паше Вяхире. Мы почти ровесники с ним, но он при всей своей доверчивой наивности намного старше меня, потому что его сутки длиннее моих. Когда я усну, он будет продолжать ночное бдение, а потом встретит утреннюю зарю, ласковый, не изнуряющий жарой луч солнца и первые птичьи голоса. Как точно он сказал о птицах: на рассвете каждая веточка поет.

Голуби

В нашем селе появились голуби: пара домашних белых голубей. Непривычно и радостно видеть их в нагорьевском небе. С ними вроде бы и село выглядит как-то уютней, и небо кажется светлей.

Владелец голубей — Женька Стогов, большеротый, беловолосый мальчуган с постоянно восторженными глазами. Брови у Женьки настолько белесы, что их почти не заметно, а ресницы по-девичьи длинные, и моргает он ими часто-часто, будто смотрит на фокусника, из рукава которого должна вот-вот вылететь чудо-птица.

Что ни день, то у Женьки новые увлечения, есть у него настойчивое желание изобретать. То он сколотит из сундуков педальную машину, то смастерит буер — лыжи с укрепленным на них парусом (в ветреную погоду ребята катались на нем по полевому угору к реке), то установит на коньке своего дома ветряк с велосипедной динамикой. Теперь вот обзавелся голубями…

Нынче оставили Женьку на второй год в шестом классе. Парень он сообразительный, но мечтательный, на уроках небось обдумывает свои затеи, пропускает все мимо ушей. Учительница так и сказала:

— Рассеянный очень. Объясняешь урок — вроде бы слушает внимательно, а на самом деле впустую глазами хлопает. Не раз убеждалась в этом. Спрашиваю: «Стогов, повтори, о чем я сейчас рассказывала?» Ни слова не повторит. Значит, сидит и размышляет о чем-то…

Голубей Женька принес из дальней деревни, что, за железной дорогой, от старика Якова Ермилова. Я бывал у того старика. Голубей у него — тьма, куда ни загляни: на чердаке, на повети, на мосту и даже в избе — всюду они перепархивают.

Сам хозяин обязательно выйдет тебе навстречу и остановится на крыльце, весь какой-то круглый и добродушный, и голуби тотчас усаживаются к нему на плечи, а он их легонько смахивает рукой, дескать, отступитесь, надоеды. Стоит Яков босиком, по-толстовски заложив короткопалые руки за ремень; на круглом лице его, поросшем густым волосом, рдеет круглый нос; прищуренные глаза лучатся добрым светом. Он, как всегда, беспечен и беспечален, хотя все диву даются: чем он живет? В доме, кроме голубей да куриц, — никакой живности. Деревенские и вся округа считают старика Ермилова пустым человеком, за глаза называют насмешливо — Яков Блаженный. Даже у нас в селе, если надо упрекнуть кого-то в бесхозяйственности, обязательно приводят для сравнения Якова Ермилова.

Ермилов приходится дальней родней Женьке. Они чем-то очень сходны, хотя один — стар, другой — мал, пожалуй, тем, что Яков, в сущности, остался ребенком, он не утратил способности наивно удивляться окружающему миру…

Мы в дружбе с Женькой. Нравится мне и его доверчивая физиономия, и его увлеченность, стремление найти себе необычное для деревенских мальчишек занятие. Подружились мы с ним после того, как разодрался он со своим однокашником и я разнял их.

Я поправлял половицы крыльца и вдруг услышал задиристый голос Юрки Дронова:

— Голубками занимаешься, Митрофанушка?

Оглянулся и увидел, как Юрка подставил Женьке подножку и тот растянулся, невольно выпустив испуганных голубей. Женька вскочил и с такой яростью набросился на обидчика, что ошеломленный Юрка вынужден был только защищаться, прикрывая лицо ладонями. Я подбежал и разнял драчунов, тем не менее у Юрки уже был расквашен нос, и он, всхлипывая, бросился наутек.

— Ну, брат, не думал я, что ты такой злой, — выговаривал я Женьке. — Драться — это самое последнее дело.

— А чево он Митрофаном обзывается?

— И все-таки драться не надо. Дай мне слово, что не будешь.

— Если не задираются, первый я не стану, — упрямо сопел Женька. — Напугал я их, когда упал, — следя взглядом за беспокойным полетом своих птиц, переживал он.

Я тоже смотрел на кувыркающихся в небе ослепительно белых голубей и вместе с Женькой ждал, когда они успокоятся. Вот сделали еще один круг над селом, круто развернулись и пошли снижаться к голубятне, под которую Женька приспособил укрепленный на столбах ларь.

— Сели! Сейчас принесу. Хочешь вместе пустим их с колокольни?

— Давай тащи, — согласился я, заражаясь мальчишеским азартом.

Вернулся Женька через несколько минут, запыхавшись предложил:

— Держи голубя, а я голубку понесу.

Пригнувшись, я последовал за Женькой, юркнувшим в узкий и темный боковой проход в колокольню. В детстве, пробираясь этим длинным проходом, я всегда испытывал непреодолимую жуть, и сердце стучало учащенно, подобно сердцу встревоженной птицы, которую я нес сейчас в руке.

В просторную башню сквозь высокие проемы скупо падает дневной свет. Скорей, скорей по винтовой деревянной лестнице наверх, к колокольне, чтобы там опьянеть от высоты, захлебнуться солнцем! Я чувствую себя Женькиным сверстником, я спешу за ним, не опасаясь ненадежности погнивших ступеней. Задышался с непривычки: еще шаг, еще ступень… Вот она, площадка, обнесенная чугунными перилами, вот она, солнечная высота, с которой я впервые ощутил земную бесконечность.

Я, как и все ребята, любил забираться на колокольню нагорьевской церкви, чтобы увидеть окрестные деревни, дымки паровозов и синий край тайги. Это было желание вырваться из небольшого мирка, взятого в плен лесами, испытать кружительное ощущение высоты и простора. Где-то за чертой горизонта были реки и моря, горы и степи, пустыни и тундра и, главное, существовали неведомо далекие города, из которых иногда приезжали земляки с рассказами б мудростях легкого городского житья. И только в той стороне, куда уходила тайга, не видно было ни деревеньки. Не зря остановились здесь и повернули на запад Батыевы орды, испугавшись угрюмой дремучести нехоженых лесов. За реку редко кто рискует ходить в одиночку: за брусникой, за клюквой обычно собираются по нескольку человек. Дело не только в суеверном страхе перед тайгой: заблудиться можно как дважды два, а тогда уж шутки плохи. Тетя Дуся Коробова умерла оттого, что пришлось грозовую ночь провести одной в бору. Был случай — и совсем пропал человек, только корзину нашли.

Интересно, какие ощущения дает эта высота Женьке? Не зря же он любит пускать голубей с колокольни. Наверно, и ему грезятся скрытые за горизонтом дальние дали… Так и есть.

— Галич в той стороне? — машет свободной рукой Женька. — Вон поезд туда пошел: дым скачет… Разом пускай! — командует он. — Три, четыре!

Мы одновременно подкинули голубей, суматошно захлопавших крыльями. Весело было следить за их трепетным полетом, они будто купались в синеве чистого неба, наслаждаясь полной свободой.

— Здо?рово! — не сдерживая восторга, сиял Женька.

Соглашаясь с ним, я молча потрепал ему вихры и подумал: будь я на месте Женьки, я тоже приобрел бы голубей. Мое детство пришлось на военную пору, тогда было не до этого.