Санькино лето - Бородкин Юрий Серафимович. Страница 33
— Рисуешь? Я тоже рисовал мельницу, когда она стояла, карандашом, правда. Давно приехал?
— С неделю. Как живешь-то, Паша? — поинтересовался я. — Из сторожей не ушел?
— Куда еще с моими ногами? В сторожах мне даже нравится: целые сутки на воле. Ночью как-то все таинственно, выйдешь из лагеря к реке, а по ней молоком течет туман. — Паша застенчиво шмыгает носом и продолжает: — Нынешней весной пара соловьев у нас жила: другой раз от зари до зари сыплет — заслушаешься. А уж на рассвете каждая веточка поет, некоторые птахи не уступят соловью.
Этот монолог откровения, вероятно, был самым длинным в молчаливо-созерцательной Пашиной жизни. Неестественно подогнув под себя ноги, он внимательно наблюдает за тем, как я смешиваю краски и кладу их на полотно, и, похоже, переживает за удачный исход моей работы.
— Я не помешаю тебе? — на всякий случай справляется он.
— Нисколько.
Я знаю, что он никуда не уйдет от меня до конца дня, потому что не с кем ему поговорить, никто его не принимает всерьез.
У Паши Вяхиря с рождения вывернуты внутрь ступни, ходит он трудно, весь дергается, трясет большой кудрявой головой. Это обстоятельство отдалило его от людей, сделало молчаливо-замкнутым, задумчивым до отрешенности. Работает Паша сторожем в пионерлагере, дни у него свободные: сидит около своей избы, вырезает из причудливых сучков и кореньев разные фигурки или выпиливает наличники. В Старове, где живет Паша, нет ни одного дома без наличников, добрая половина из них сделана его руками.
Паша Вяхирь может часами сидеть и молчать с непостижимой сосредоточенностью в неподвижном взгляде, при этом кажется, будто он и прислушивается напряженно к чему-то. И непонятно, что в нем, в этом настороженном выражении лица, в этом взгляде.
Кто-то придумал Паше безобидное, на первый взгляд, но оглупляющее прозвище — Вяхирь.
Отрывая взгляд от полотна, Паша серьезно морщит лоб, присматривается к противоположному берегу, должно быть, устанавливает сходство изображения с натурой.
— Будто конь скачет, — говорит он.
— Какой конь? — спрашиваю.
— Вон, та ива у шлюза на коня похожа.
Я смотрел на иву и не находил коня, а Вяхирь допытывался:
— Видишь?
— Нет, — признался я.
— Ну вот же, чуть ветерок пройдет — словно гриву на нем перебирает. Голова его справа, ближе к столбику.
Наконец я заметил коня, казалось, поднявшегося на дыбы.
— Вижу, — подтвердил я, и Паша обрадовался, он, наверно, боялся, что я посчитаю его пустым фантазером.
Чтобы не отвлекать меня, Паша занялся своим делом: достал из кармана сросток сучков и стал обрабатывать его ножом.
Между тем солнце опустилось, и долгожданная погожая заря разлилась над темной канвой ельника. При полном безветрии вода в омуте стала совсем тихой и гладкой и будто бы углубилась до безмерности упавшего в нее неба. Мне никак не удавалось положить на холст нежность заката, вобравшего в себя все цвета радуги и смягчившего их в совершенно неуловимых для глаза сочетаниях. Еще трудней это было сделать с отражением в воде. Я спешил, потому что заря, вначале разгораясь, а потом затухая, меняла оттенки. Я злился, и Паша, заметив это, с беспокойством посматривал на меня. Этюд я все же закончил, когда уже легкий сумрак завораживал землю, хотя небо стояло высокое и светлое, — на вёдро.
У Паши к этому времени из сучков получилась танцующая пара. Это была фантазия природы, Паша только вырезал некоторые подобия голов и лиц. Но потребовался его глаз, чтобы ожил этот сросток сучков, мимо которого проходили, быть может, сотни «слепых» людей.
— Ты мне подари несколько таких фигур, у тебя ведь их много, — попросил я.
— Пойдем. Возьмешь, какие понравятся.
Осторожно передвигая неустойчивые ступни, Паша спустился за мной к лавам.
Мы перешли через реку и неторопливо стали подниматься к Старову. Тропинка вела молодой рожью. Стоило коснуться ладонью колосьев, как облачком стряхивалась пыльца.
Вот и Старовская улица, которую можно назвать выставкой вяхиревских работ. Наличники, сделанные Пашей, сразу отличишь: в них видна выдумка. Он сам и раскрашивает их, хозяину остается только приколотить к окнам. Я считаю Старово самой красивой деревней, потому что нигде не видел наличников, подобных Пашиным, дома в их наряде, точно сказочные терема.
Мать Паши встретила нас у крыльца:
— Господь милостивый! Уж время на ночь, а ты запропастился. На дежурство пора.
— Начина-ается, — отмахнулся Паша.
Мы вошли в избу. Вяхирь собрал на стол с подоконников и комода свои диковинки:
— Вот выбирай. Сейчас еще принесу из пятистенка.
Видимо забыв меня, Пашина мать спросила:
— Не могу признать, чей ты будешь?
— Из Нагорья.
— А-а, — неопределенно протянула она. — Вот тоже расстройку своим задаешь: уж темка будет, как домой явишься.
Паша принес еще несколько фигурок, вырезанных из кореньев, составленных из мелких прутиков, соломин, еловых и сосновых шишек. Тут были похожее на дракона трехглавое чудище, метатель диска, обезьянка, взбирающаяся на дерево, старичок, сидящий на пне, о котором в сказках сказано: сам с перст, борода — на семь верст. Я отобрал себе несколько диковин.
— Понравились? — с некоторой радостью за неудавшегося по нелепой прихоти природы сына заметила Пашина мать. — Чудные есть безделушки.
Паша молча проводил меня до поворота к пионерскому лагерю и, только когда подал руку, сказал, будто попросил:
— Приходи еще на Солоницу, — и побрел, шаркая по пыльной дороге ботинками, на ночное дежурство.
Я смотрел ему вслед, пока не скрылась в темноте его большая голова.
Я думал о тихой, незаметной, непонятной для других Пашиной жизни и сознавал, что она богаче моей в том смысле, что он живет одной жизнью с природой, глубже меня понимает ее, глаз его видит скрытое от меня. Жаль, что Паша Вяхирь не смог окончить даже семилетку (школа была в пяти километрах от Старова).
Дорога легла через клевера, отчетливо белея в нетемной июльской ночи; обочь, в низинке, скрипуче надсаживался коростель; разрывая сумрак, коротко вспыхивали далекие зарницы. Сухой, перегретый воздух хранил дневное тепло, запахи сена и поспевающих хлебов. Не нарушая глубокую тишину уснувших полей, у околицы нашего села признавалась кому-то в любви гармонь.
Я завидовал Паше Вяхирю: круглый год живет он среди этой почти первозданной природы, а я бываю здесь лишь гостем во время коротких летних отпусков. Я представил, как Паша, сделав обход по лагерю, сидит сейчас по-над рекой, чутко слушает тишину и тоже смотрит на безмолвную ярость приближающихся зарниц, и какие-то отличные от моих ощущения рождают в его замкнутой душе эти безобидные сполохи.
Дома, расставив диковинки на столе, я уже не спеша рассматривал их. Медленно пил прямо из кринки принесенное с ледника молоко и смотрел на эти «чудные безделушки», возникшие передо мной как бы по волшебству. Я не включал свет, чтобы не беспокоить мать.
В комнате был полумрак, слегка рассеянный уличным фонарем. От него ложился на край стола лунно-синий квадрат света. В этом призрачном освещении, в дремотной тишине спящей избы фигурки казались ожившими и в то же время неосязаемо-бесплотными, подобно духам. Я следил за ними с темного края стола, боясь спугнуть их неосторожным движением.
Сидящий на пне старичок вовсе не был тем страшным колдуном, который, опутав бородой богатыря, несет его через моря, через луга. Опершись руками о колени, он задумался глубокой вечерней думой и чем-то напоминал нашего бывшего мельника Якова.
Перед старичком столбиком застыл заяц, уши торчат и немного враскос. По всему видно, заяц этот у старичка на посылках. Стоит он на задних лапках, вытянулся, ждет, когда отойдет от старичка долгая дума.
А это? Это же точно — Дон-Кихот на своем Росинанте! Он рвется в бой, пика нацелена на невидимого врага. Сколько воинственности в его позе, и как смешна эта воинственность длинного и тощего всадника.