Казачья бурса - Шолохов-Синявский Георгий Филиппович. Страница 19
Я впервые видел плачущего пожилого мужчину, и мне стало не по себе. Я только что пришел из школы и ждал, по обыкновению, когда мне скажут:
— Ёрка, сидай-ба обедать.
Но на этот раз никто меня не пригласил. Неонила Федоровна кинула нож, стала отсасывать кровь из порезанного пальца, болезненно и зло морщась. Фая побледнела, даже розовые бутончики на ее лбу мигом выцвели. Аникий огненно поблескивающими глазами презрительно смотрел то на отца, то на сестру.
— Ну чего ты, Матюша? И не совестно? Как дите малое, — строго упрекнула Неонила Федоровна. — Что там у тебя сверзилось?
Матвей Кузьмич скрипнул зубами, взмахнул кулаком:
— Маркиашка… С-сукин сын… Собачье мясо… Не отдал деньги за молотьбу. Сказал: ты, дескать, пьянствовал, хлеб погноил мне, зерно пустил с половой в мешки, а я тебе платить буду? Убирайся, говорит, а то вытурю в шею. А? Маркиашка… Меня, казака… — Матвей Кузьмич всхлипнул и из зажмуренных глаз его покатились прямо на усы крупные слезинки. — Я месяц на его току работал… двести десятин обмолотил… А он — ни копейки… Как же это, Нилушка… Аника, сынок…
И Матвей Кузьмич вновь шумно задышал, заскрипел зубами.
— А ты у атамана был, батя? — сверкнув глазами, спросил Аникий.
— Был. Да что толку! Атаман говорит: в суд подавать надо. А что — суд? Чтоб судиться, молотилку надо продавать… Зараз без денег никто ничего не высудит. Все деньги, что с Маркиана получить надо, и просужу.
— Ладно. Сидай обедать. Ёрка, садись, — пригласила и меня к столу Неонила Федоровна.
Матвей Кузьмич впервые не сел за стол, подхватив с пола шапку, вышел. Обед отмахали ложками в тягостном молчании. Аникий ни над кем не подшучивал, ожесточенно хлебал остывший борщ.
А перед самой полуночью Матвей Кузьмич явился вдрызг пьяный. Он едва держался на ногах и самыми срамными словами поносил «кожедера» и «кровопивца» Маркнашку. С этого и пошло. Начался у Матвея Кузьмича запой — страшный, безумный. Теперь уже не безобидный медный стаканчик утолял его горючую неутолимую жажду, а бутылка за бутылкой, купленные в хуторской «казенке».
Рыбин пропадал вне дома днями и ночами. Неонила Федоровна, Аникий и работник Трофим находили его то в принадлежащем тому же Маркиану Бондареву хуторском грязном трактире с музыкой и бильярдом, то в пивной вблизи майдана, то среди кутящих, пропивающих улов рыбаков, то под забором, на улице.
Матвея Кузьмича привозили домой на линейке мертвецки пьяного, часто босого, в одном белье, вывалянного в грязи и трактирной скверне. Укладывали в постель, а на утро он опять исчезал.
Его пытались связывать полотенцами и смоляными рыбацкими бурундуками, тогда он жалобно призывал свою Нилушку, плакал, клялся, что «росинки в рот не возьмет», что это в последний раз. Аникий развязывал его, а ночью, когда все, измученные борьбой и уговорами, засыпали глубоким сном, Рыбин удирал через окно…
В одну из таких ночей исчез граммофон вместе с трубой и горкой пластинок, потом оказалось. — Матвей Кузьмич снес его за долг в трактир тому же Маркиану, затем пропала плюшевая кофта Неонилы Федоровны, прюнелевые башмаки Фаи…
Но все это еще не было так страшно, пока до Неонилы Федоровны и Аникия не докатились слухи, что Матвей Кузьмич сидит в трактире Бондарева и составляет запродажную на молотилку. Это уже была катастрофа…
Рыбинчиха тотчас же побежала к атаману. Двое полицейских, таких же опустившихся от безделья пожилых казаков, привели Матвея Кузьмича в правление. Атаман пригрозил засадить его на пять суток в тюгулевку, но тут же подумал, что сажать казаков только за пьянство будет слишком смелым самоуправством. Другое дело, когда они нарушают порядок и выступают против священной особы государя, против войскового атамана или царских законов…
Атаман хорошо знал Матвея Кузьмича и не раз пользовался в молотьбе его услугами. Он пустился в пространные уговоры, стал упрашивать его вернуться домой и вновь начать трезвую жизнь.
Матвей Кузьмич слушал, склонив лохматую голову, и вдруг, вскочив, пошатываясь на расслабленных многодневной пьянкой ногах, крикнул:
— Ты, господин атаман, Маркиашку-жулика сначала уговори, чтоб отдал мне долг, его в тюгулевку засади, а не меня!
Атаман отвел глаза в сторону, заюлил:
— Долг — это ваше личное хозяйственное дело. И на сходе его мы разбирать не будем! А тебя, ежели и дальше будешь колобродить, посажу, ей-богу, посажу, Матвей! — И кивнул полицейским: — Отведите его домой. Живо!
Полицейские нехотя двинулись к Рыбину, чтоб взять его под руки, но он грозно цыкнул на них:
— Кого? Меня? Вести по хутору! Сам пойду. Проваливайте!
И, оставив Неонилу Федоровну далеко позади, чуть пошатываясь, зашагал домой. Два дня он, почернелый и мрачный, никуда не выходил из дому, отлеживался, маялся с похмелья, стонал и охал, а на третий — снова исчез.
Я встретил Рыбина на улице, когда шел из школы, испугался, хотел обойти его, но он остановил меня, позвал:
— Ёра, подойди сюда! Да не бойся! Не съем.
Я робко подошел. Вид у хозяина был жалкий: отросшая борода топорщилась на словно чугунном, обрюзгшем лице клочьями, мутные глаза блуждали, на рассеченной нижней губе засох черный сгусток крови. Вместо сапог на ногах были безобразные дырявые калоши, с плеч свисала чужая, рваная, вся в заплатках, венгерка.
— Ёра, заседатель запретил продавать мне водку и пускать в трактир. Вот тебе сорок копеек, катай в монопольку, купи полбутылку, а? — хрипло стал просить Матвей Кузьмич. — Христом-богом молю. Ёра, сынок…
Из воспаленных глаз его закапали слезы.
— А я тебя не забуду, Ёра! Ты славный парнишка. И не кажи кому — водка. И дома не говори. Слышишь?
— А вы пойдете потом домой? Там все плачут — Аника, Фая… беспокоются…
— Пойду… Только принеси водки… Я подожду тебя вон там у могилок на кладбище. — И Рыбин показал на деревянные и железные кресты, торчавшие из-за каменной стены.
Я схватил деньги, помчался в казенку. Она помещалась не близко — за церковью, и стало уже темнеть, когда я вернулся и нашел Матвея Кузьмича на кладбище.
Накануне подморозило, могилы присыпал первый ноябрьский снежок, и на белом фоне отчетливо выступали черные кресты, плиты, голые акации.
Матвей Кузьмич сидел на плоском камне, согнувшись, похожий на громадную нахохлившуюся птицу со сломанными крыльями. Мне показалось, что он заснул. Я легонько толкнул его в плечо. Он быстро поднял голову, изумленно уставился на меня темными провалами глаз, но тут же схватил бутылку и вышиб пробку. Трясясь и вздрагивая, стал жадно пить. Водка булькала в его горле, словно вода, льющаяся из крана.
— Спасибо, Ёра, — передохнув, прохрипел Рыбин и сунул бутылку с оставшейся водкой в карман.
— Дядя, Матвей Кузьмич, идемте домой, — попросил я — Вы же сказали…
Матвей Кузьмич покрутил головой:
— Не пойду, Ёра. Пускай пропадут они все пропадом. Нее пропью: мельницу, молотилку, свиней, коров — все, все, все! А Маркиашку запалю… Эх, Ёрка, какой я богач, а? Какой? Не нужно мне богатство! Не хочу быть богатым. Я только машину свою люблю… Паровик… Эх, распроклятая машина, мово милого утащила, — фальшиво пропел Рыбин и пьяно хихикнул. — Иди, Ёрка, домой. Иди! Чуешь?.. Ну? Шагом марш! И не говори, что видел меня…
— Дядечка, пойдем домой. Пойдем, дядя Матвей. Слышите? — тащил я его за рукав венгерки, но он упирался, отталкивал меня и наконец так толкнул, что я упал.
Рыбин засмеялся и, бормоча ругательства, заковылял между могил. Его фигура вскоре, слилась с пасмурными сумерками, с могильными памятниками. Я побежал домой, решив нарушить данное слово и рассказать обо всем Неониле Федоровне…
В ту же ночь Аникий и Трофим привезли Матвея Кузьмича домой, втащили в курень. И тут повторилось то, что когда-то произошло на току во время молотьбы…
Неонила Федоровна заранее пригласила казака-соседа, здоровенного, как она сама говорила, «веслюгана». Вместе с Аникием общими усилиями раздели пьяного Матвея Кузьмича, связали ему руки и ноги, и казак стал хлестать соседа кнутом, рыча: