Лужайки, где пляшут скворечники (сборник) - Крапивин Владислав Петрович. Страница 119
— Да? Это было бы чудесно!.. А то ведь полная, так сказать, беспросветность…
— Только она сейчас в отпуске. Но через две недели, я думаю, все получится.
— Ох, я боюсь даже надеяться.
— Не бойтесь, мама постарается. Она ведь… ну, она понимает… — Ивка сказал это и будто засмущался. И заторопился: — Ой, мне к шести часам обязательно надо домой. Я Соне обещал, она одна там…
— Да, Геннадий Маркович, нам пора… — Я решительно встал и посмотрел на часы: «Не скучайте тут…»
— Но вы ведь не исчезнете навсегда, голубчики? А?
— Нет, мы же пообещали, — сказал Ивка.
По дороге к трамваю я спросил:
— Ивка! Ну и что же, что твоя мама в отпуске! Может быть, она сможет договориться с тем врачом не откладывая?
— Дело не в маме. Та врач, Полина Евгеньевна, в отпуске.
И уехала к дочери в Тобольск. В том-то и дело. Иначе бы я перебрался к ней. Мы ведь хорошие знакомые…
— Как перебрался? Зачем?
— Ну, пока мама и Соня ездят…
— А ты разве не едешь с ними?
— Я не еду. Втроем — это слишком дорого. Решили, что пусть Соня. Они с мамой заедут в Нижний Новгород, к Галине Антоновне. Ну, к Жениной маме. У Галины Антоновны дочка такая же, как Соня. Женина сестра. Они с Соней, наверно, подружатся…
— А ты как? Будешь тут один?
— Соседка сказала: «Буду за ним присматривать». Это за мной…
— Значит, тыне едешь. Это хорошо…
Ивка глянул удивленно и грустно. Он не считал, что это хорошо.
— Ивка…
— Что?
— Нет, ничего. Потом… Мы скоро увидимся, я к тебе приеду.
— Правда?
— Теперь это самая настоящая правда!.. Может быть, даже завтра… Смотри, твой трамвай!
Я помахал вслед трамваю, на котором уехал Ивка, и… зашагал обратно. К дому Геннадия Марковича. Скажу ему, что забеспокоился: не остановились ли часы? Хотя не в часах было дело. Вернее, не только в часах. Мне показалось, что я ушел, не доделав какое-то дело. Не сказал что-то важное. Словно там от меня чего-то ждали, а я обманул, сбежал поскорее. Ну, это было смутное ощущение. А еще была тревога. Я помнил, как беспомощно лежал в кресле Арунас. Совсем как неживой. А вдруг… и правда неживой?
Теперь я уже не мог себе сказать: «Что тебе этот Арунас? Таких тысячи…»
Я позвонил, и Геннадий Маркович открыл сразу.
— Входи. Я почему-то так и думал, что ты вернешься.
Я хотел сказать, что тревожусь о часах. Но тут же мелькнуло: зачем врать без нужды? По крайней мере, если не спрашивают…
Арунас по-прежнему спал в кресле, но теперь он свернулся калачиком. Уместился весь между высокими подлокотниками, как в люльке. Прореха на колене разъехалась в круглую дыру, нитки полопались. Мы молчали и смотрели на него от дверей.
Потом Геннадий Маркович вполголоса сказал:
— Он часто засыпает вот так. И бывает, что остается здесь на ночь. Если я пытаюсь перенести его в постель, сердится. Или плачет сквозь сон.
Он помолчал и добавил сокрушенно:
— Совершенно неприкаянное существо. И оборвыш…
— Ему больше нечего надеть, да? — прошептал я.
— Курточка еще есть, осенняя, не по сезону. И тоже вся… как со склада утильсырья… Не раз говорил ему: «Пойдем, купим что-нибудь…» А он… то ли стесняется, то ли боится…
— Чего боится-то? — пробормотал я с неловкостью, будто речь шла обо мне.
— Возможно, того, что меня спросят: откуда с вами такой беспризорник? Заинтересуются, начнут выяснять и заберут в приемник… А делать такие покупки один, без него, я не решаюсь, нет такого опыта. Без примерки, наверно, нельзя… И, по правде говоря, мне как-то неловко, будто я самозванец: пришел за одеждой для незаконного внука. У меня ведь никогда не было детей…
Пока он это говорил, я спешно прикидывал: вся одежда, что есть у меня, Арунасу велика. А то, что носил раньше, сгорело в прошлом году. Может, Ивка выручит? У него с гардеробом, конечно, не богато, второе лето все в тех же пестрых штанах и рубашонке, но что-нибудь, наверно, найдется. Можно спросить и Вячика. Он выше Арунаса, но тощий, по ширине как раз…
А Геннадий Маркович продолжал горестно рассуждать о трудностях:
— Иногда загоню его в ванну и, пока плещется, постираю все его… обмундирование. Но оно буквально расползается в руках. Правда, он чинит. Сам… Я от отчаяния вздумал уже было заняться портновским ремеслом. Вообще-то я многое умею делать своими руками. Так сказать, дилетант широкого профиля… Ты знаешь, голубчик, что такое дилетант?
— Ну… это кто многое умеют понемногу.
— Да. И не обязательно понемногу. Иногда и вполне на уровне. Я, например, могу профессионально починить водопроводный кран, когда-то бойко музицировал на фортепьяно, умею плести корзины и плотничать. А однажды на пари взялся написать портрет знакомого, хотя до той поры не имел дела с масляными красками. И написал! И сведущие люди говорили: «Совсем недурно. Весьма своеобразная манера…»
— Вы насчет портновского мастерства… — напомнил я.
— Да-да!.. У меня были приличные парусиновые брюки, я ходил в них после войны. Широкие, по моде сороковых годов. Я подумал, что их вполне хватит на летний костюм для мальчика. На такой, в каком я и мои приятели бегали по славному городу Киеву, ныне ставшему заграницей. Во времена безоблачного пионерского детства… Оно, кстати, действительно было довольно безоблачным. По крайней мере, для тех, у кого не успели посадить отцов. У меня не успели. Может быть, потому, что он был инвалид еще с Гражданской войны. Он погиб потом, во время оккупации, и мама тоже… А мне повезло, я в июне сорок первого гостил в Москве у дядюшки. Потом — училище, лейтенантские погоны… Ох, извини, пожалуйста! Увлекся своей биографией. Есть у меня грех: начинаю об одном и съезжаю на другие рельсы.
— Вы говорили про костюм для Арунаса…
— Увы! Увы, увы… Зря изрезал парусиновую реликвию. Портновское искусство для меня оказалось труднее живописи. Я самонадеянно полагал, что имею кое-какой швейный опыт; потому что в пятидесятых годах в районном Доме пионеров руководил судомодельным кружком, где кроил и шил паруса… Кстати, это был мой единственный опыт общения с детьми. Вскоре я женился и перешел работать в типографию…
— А с ним вы как познакомились? — Я кивнул на Арунаса (тот дышал, как свернувшийся клубком котенок).
— А он не рассказывал?!
— Он сказал только: «Приютился у незнакомого деда…»
— Да… История, достойная пера Диккенса. Ты читал Диккенса?
— «Оливер Твист». А еще бабушка рассказывала про мистера Пиквика. И про Квентина Дорварда…
— Что-о?
— Ой!.. Про Дэвида Копперфильда. Это у нее тоже любимая книга. Почти как Маршак…
— Диккенс великий писатель, хотя нынче многие считают его книги излишне длинными и сентиментальными…
— А как вы с Арунасом-то встретились?
— Ах, да!.. В начале мая. Стоял я в очереди за молоком. По утрам на угол Красноярской улицы привозят бочку с молокозавода… Очередь была изрядная, стоял я терпеливо, как подобает пенсионеру моих лет. В левой руке бидон… а за правую вдруг кто-то берет меня маленькими, очень горячими пальцами. Смотрю — рядом этакий… Оливер Твист. Тянет меня в сторону. Молча… Что ему надо — непонятно. Я говорю:
«Дружок, денег у меня только на молоко. Честное благородное слово…»
Он тянет. Я опять:
«А если ты насчет сигарет, то я некурящий…»
В эго время мы оказались уже в стороне от очереди. Он поднимает глаза и спрашивает:
«Вы меня не узнали, да?»
«Прости, голубчик, но…»
«Помните, на пункте под Гудермесом?! В декабре…»
«Помилуй, друг мой! Какой Гудермес? В декабре я безвыездно был в этом городе. Как и все последние десять лет…»
Он смотрит на меня, и глаза делаются мокрые.
«Извините, — говорит, — я думал, вы просто бородку сбрили и очки надели другие…» И еще говорит: «У вас руки в точности, как у него. Я руки больше всего запомнил… Вы музыкант?»
Странно было слышать это интеллигентное «извините» от такого вот явно уличного обитателя.