Один из первых - Богданов Николай Владимирович. Страница 17
Он отряхивался и фыркал, молча плывя к берегу.
Всю эту картину наблюдали с берега помертвевшие ребята.
— Что же вы стоите? Пионерчик потоп! — раздался вдруг звонкий крик, и все увидели Машу.
Девочки купались немного ниже по течению, за густыми кустами ивняка. Они услышали крики о помощи и теперь прибежали к омуту. Впереди всех — длинноногая Маша.
Не снимая длинной рубахи из домотканого грубого полотна, она спрыгнула в омут и, доплыв до того места, где я исчез, по-девичьи закрыла глаза и уши пальцами и погрузилась до дна.
На помощь ей стали кидаться в воду ребята. А рыжий Гришка, выбравшись на берег, бросился бежать в деревню, крича изо всех сил:
— Пионер утоп! Пионер залился!
С таким громким криком он и пронёсся мимо завалинки, где сидел в окружении лыковцев и Иван Гладышев.
Отец привстал, побледнел, хотел крикнуть, но горлом у него хлынула кровь, и он упал на завалинку.
Одолела «нечистая сила»
Нет, я не «утоп», но воды наглотался порядочно. Меня, по деревенскому обычаю, откачали на растянутой мешковине и, когда я очнулся, уложили на печку, где сушилось и хранило тепло мягкое пшено для блинов. Сверху накрыли шубой. И я заснул и проспал до следующего утра.
Проснувшись, я увидел в избе какого-то усатого человека в белом фартуке.
На столе банки, пузырьки, вата. Резкий запах лекарств.
— Дядя Ваня спужался… Всё из-за тебя. — Сестрёнка показала на задёрнутый полог кровати. — Фершал ему кровь унимал. Теперь легче.
Я бросился к отцу, но тётка удержала меня:
— Тсс! Только сейчас забылся…
Фельдшер не уезжал, и поэтому я понял, что с отцом стряслась большая беда. В избе говорили шёпотом. Фельдшеру поджарили яичницу, ел он её на крыльце. Там же и чай пил, заглядывая в открытую дверь и прислушиваясь к прерывистому дыханию за занавеской.
— Инфильтрат, — сказал он загадочно.
Сельский медик дождался, пока отец проснулся, поговорили они вполголоса. И после его отъезда дядя Никита задал коню овса.
Я понял — предстоит дальняя дорога.
Так оно и вышло. Отец больше не отпускал меня ни на шаг, не спускал с меня глаз.
Он был молчалив, угрюм. Дядя Никита тоже. Говорила за всех тётка Настя.
— Правильно, чего там. Против рожна не попрёшь. Не гостится вам у нас, братец. И что за напасти такие! Лешие, домовые, что ли, наши вас невзлюбили?
— И водяные тоже, — мрачно усмехнулся отец.
Никто нас не удерживал.
Только маленькая сестрёнка, ябедница Стешенька, вдруг расплакалась:
— Дядя Ваня, не уезжайте! Ой, не уезжайте, миленькие! Я ещё хочу рыбки, такая она у вас вкусненькая!
Она первый раз в жизни попробовала запечённых на большом листе в цельном молоке жирных, как пироги, язей и не могла забыть, как это «сладко».
Отец мой, подавая ей лучшие кусочки без костей, всё говорил:
— Что, вкусненько?
Вот она и заладила:
— Ой, не уезжайте, без вас не будет вкусненького!..
Тут дело, конечно, было не в одних язях. Дядя и тётка старались угостить свою городскую родню как можно лучше, и маленькая Стешенька никогда так вкусно не ела, как с нашим приездом.
Мне стало жалко девчушку. Простил ей все её ябеды и стал уговаривать:
— Да мы не сейчас едем… Мы ещё, может, рыбки тебе поймаем.
Мне было как-то не по себе. Как-то очень стыдно уезжать. И за себя и за отца стыдно. Словно мы струсили и хотим убежать…
Правда, я уже соскучился по дому, по Москве, по товарищам, которые теперь живут в пионерском лагере. Нестерпимо хотелось послушать, как радостно звучит утренний горн, играя побудки, как задорно гремят барабаны, собирая в поход.
Но как же бросить деревенских ребятишек такими вот несознательными? Ведь они теперь совсем уверятся, что есть нечистая сила и городские удрали, испугавшись водяных и леших! Нет, надо бы всё-таки остаться и доказать своё. Иначе это не по-пионерски…
А сказать об этом отцу я стеснялся и, утешая сестрёнку, всё приговаривал:
— А мы, может, и ещё приедем… И ещё пойдём рыбу ловить. И ещё будем тебя вкусненьким кормить!
— Да, кабы не водяные и лешие… — сердито тряхнул головой отец, — на рыбалку-то ещё разок сходить стоит… Этакие язи… Ну как поросята!..
— Может, червяков накопать? — с готовностью подхватил я.
Отец пристально посмотрел на меня, и глаза его затуманились.
А Никита хмурился, хмурился да вдруг как сжал свой кулачище, громадный, корявый, покрытый чёрными волосами, да как стукнул им по столу:
— Эх, брат, одолела нас нечистая сила! Скажи ты это в Москве там! Хоть Калинину, хоть самому Ленину… Видал, какие дела тут? Помочь нам надо, не то беда. Ишь ведь, до чего дошла вражья сила, родного брата из моего дома выживает! Ты ещё, Иван, всего не знаешь! Почему это моя баба заплаканная? А к ней вчера вдруг нищенка пришла, ворожейка-старушечка. В воду глядела, на ладонь шептала и знаешь, что предсказала? «Вы долго не горели… Вас огни-пожары миловали, святые угодники сохраняли… А теперь у вас здесь гость опасный, на шее у него огонь красный… Будет коли долго тот гость гоститься, не то амбар, не то сарай, а то и хата у вас загорится…» Вот ведь до чего старая карга могла договориться!
Я невольно пощупал свой галстук — уж не жжёт ли он шею?
Вот так история! И подумать не мог, что родню будут пугать даже пионерским галстуком.
Услышав всё это, отец побелел, закашлялся. Я подумал, что сейчас он отменит своё решение. Но, стиснув зубы, он посмотрел на скомканный носовой платок и проговорил:
— Утром едем на станцию, кровь не унимается… Проиграли мы это сражение, брат, приходится отступить…
Торжество врагов и наше бесчестье
О нашем отъезде стало известно по всей деревне в тот же час. Эта новость из дома в дом пробежала, как по телефонным проводам. Тётка — соседке, соседка — куме, кума — куму, кум — свату. И каждый на свой лад. И пошло — кто во что горазд!
Если в ближних домах хоть похожее на правду говорили, то в дальних такое сочинили, что и нарочно не придумаешь. Будто поссорились брат с братом. Иван заявил, что Никита его плохо ублажает, а Никита осерчал, что городской его объедает.
И многие любопытные пришли посмотреть, каков же будет отъезд… Не будет ли какого скандала-происшествия?
Пока конь поел овса да пока дядя Никита уладил телегу, вокруг уже собралась целая улица. Старухи и молодухи, старики и парни с таким вниманием наблюдали за каждым движением Никиты, как будто они впервые видели, как мужик берёт хомут, надевает его на лошадь, заводит её в оглобли, берёт дугу, всовывает оглобли в гужи, стягивает супонь, подтягивает чересседельник.
Никита делал всё это в мрачном молчании, при совершенной тишине среди зрителей.
Примолкли, наблюдая эту сцену, даже всегда неугомонные мальчишки.
Дядя Никита запряг коня, взбил постеленную в телегу солому, застелил её рядном — домотканой широкой холстиной. Положил в передок кошель с овсом для лошади. Бросил себе под сиденье свитку из грубо сотканной шерсти.
Попрощавшись в избе с родственниками, отец с трудом взобрался на телегу.
Я глаз не мог поднять на своих друзей-мальчишек. Да и мальчишки испытывали какую-то стеснённость, словно они плохо приняли своего земляка и он уезжает на них в обиде.
Вот дядя Никита, поправив на голове праздничный картуз с лаковым козырьком, который облупился от старости, задёргал вожжами, зачмокал, и лошадь стала раскачиваться, двигаться, готовясь дёрнуть телегу, которую ей явно не хотелось тащить в дальний путь. По всем сложным приготовлениям и по тому, что ей в неурочное время давали овса, хитрая кобылёнка уже сообразила, что предстоит тащить вот эту и без того тяжёлую телегу с двумя людьми и третьим людёнком в долгий путь, туда, где бегают шумно пыхтящие огромные чудовища и вместо ржания мычат, как бешеные быки…
И только лошадёнка стронула с места телегу и окружающие мужики поснимали картузы прощаясь, вдруг по толпе прошло какое-то движение, и появился единственно радостный человек — Фроська Чашкина.