Пуговица, или серебряные часы с ключиком - Вельм Альфред. Страница 30
Вечером в деревню прикатила военная машина. Рядом с водителем сидел офицер. Когда он вылезал из машины, все увидели его мягкие офицерские сапоги.
Он закурил сигаретку и спросил, где мальчик.
— Salud, господин Новиков! — приветствовал его Генрих.
Он стал расспрашивать офицера про солдат, решив, что комендант приехал, чтобы сообщить ему о них. Но нового он так ничего и не узнал.
— Нашел бургомистра?
— Бургомистра? Да, бургомистра нашел. Я целый день ехал, господин Новиков, и вечером, когда до седьмой деревни добрался…
Офицер курил, слушая его рассказ. Ему нравился мальчишка, и он знал, что солдаты тоже его любили.
Потом Генрих сбегал за Комареком и привел его.
Офицер не ожидал увидеть молодого человека, но, увидев старого Комарека, удивился. Он долго смотрел на старика и, должно быть, заколебался.
— Так вот, вы бургомистр. — Он предложил старику сигарету, потом спросил: — Вы коммунист?
— Господин комендант, не могу я быть бургомистром, — сказал. Комарек. — Всю жизнь прожил рыбаком-арендатором… Нет, я не был коммунистом.
— Он в Петрограде был, господин Новиков. В революцию он в Петрограде был.
Но старый Комарек продолжал возражать, делая это очень неловко, да и мальчишка беспрестанно прерывал его.
Странное было чувство у офицера, когда он слушал, как старик говорил, с трудом подбирая слова, а мальчишка все время перебивал его, уверяя, что дедушка Комарек всегда был коммунистом.
«Нет, стар он чересчур, — думал офицер, — чересчур стар». Но тут же услышал свои собственные слова:
— Все равно, вы теперь бургомистр. С сегодняшнего дня вы бургомистр. — Сказав это, он тут же понял, что сделал это ради мальчонки.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Уж очень почтенный вид был у старого Комарека, когда он сидел в бургомистерской за столом, откинувшись на спинку кресла, и перо его, прежде чем писать на бумаге, выводило в воздухе всякие крючки и закорючки. Непривычное было это занятие для старика. Частенько и рука немела, приходилось давать ей отдых.
Сначала он составил список всех тех, кого следовало пропустить через вошебойку. Потом список получателей детского молока. Затем список сдачи яиц, список наличия домашней птицы и под конец — список свиней и крупного рогатого скота…
А дело, оказывается, заключалось в том, что в Гросс-Пельцкулене решили установить справедливость. Генрих сидел на ящике из-под яиц и перечислял фамилии. От нетерпения он болтал ногами, обутыми в солдатские сапоги. Надо же, у дедушки Комарека опять руку свело!
Справедливость — вот, оказывается, в чем загвоздка!
Старый Комарек тоже заразился страстью мальчишки: немедленно и непременно они хотели устроить в Гросс-Пельцкулене рай земной. И чтоб мясо и молоко было для всех! И комнатка своя у каждого. И яблоки, и картошка, и сажень дров на зиму. Пусть все, все будет устроено по справедливости! Комарек злился на свою руку и говорил:
— Да, да, корень всего зла, если такой есть, — в несправедливости!
Порой старик задумывался: до чего же проста правда! До того проста, что ее ребенок поймет.
— Знаете, дедушка Комарек, это все равно, как говорить: можно — справедливость, а можно — коммунизм. Это одно и то же.
«И до того она проста, что и не ошибешься никогда! — И еще старик подумал: — Ведь это на пользу правде, что она такая простая».
— И потом, дедушка Комарек, власть-то наша!
И до чего мальчонка распалился!
Генрих вспоминал и споры с Николаем, и всякие высокие слова лезли ему в голову. А сейчас он думал, какой бы им еще список составить.
— Дедушка Комарек, как вы считаете, справедливо это, что у Готлиба только одни штаны?
— Сейчас много людей, у которых только одна пара штанов.
— Верно. Но скажите, справедливо это?
— Нет, не справедливо, — отвечал Комарек.
— А у Бернико полный шкаф штанов.
— Ты что, в шкаф к нему нос совал?
— Наверняка у него полный шкаф штанов.
Комарек усомнился:
— Зачем ему столько штанов?
— Ну, скажем, у него шесть пар штанов. Справедливо это?
Старик задумался: вопрос показался ему не простым.
— Давно уже так устроено: у одних шесть пар штанов, у других одна пара.
— А власть-то наша!
— Да, власть наша, — согласился Комарек.
Без конца стучат в дверь — прерывают их.
— Хорошо, фрау Пувалевски, я позабочусь об этом.
Генрих спешит добавить:
— Понимаете, фрау Пувалевски, все будет у нас по-другому.
— Работаешь, работаешь, а жрать-то нам с гулькин нос дают, — говорит фрау Пувалевски.
Она привела всех своих детей в бургомистерскую. Но теперь они все умыты, у Эдельгард светленькие, туго заплетенные косички.
А то зайдут сестры-близнецы. У одной — черная сумка под мышкой.
— Какого дьявола! Не могу же я разорваться! — уже кричит Комарек и строго смотрит поверх очков в металлической оправе.
Или звонит телефон.
— Да, ходил… Что?.. Ходил, всех обошел. Обещали… Что?.. Обещали, что будут сдавать… Что? Что?.. Думаю, бидонов тридцать, — говорит Комарек. Держа трубку в руке, он встает из-за стола, кивает или отрицательно качает головой. — Что, что?.. Понял, тридцать пять бидонов.
Генрих нет-нет да посмотрит на блестящий колокольчик, который стоит на шкафу, где хранятся папки с делами.
После полудня в бургомистерскую пришел незнакомый человек — зарегистрироваться. Жить будет у Раутенберга, сказал он. А удостоверение личности? Нет у него. Два дня назад потерял.
— Как мне вас записать? — спрашивает Комарек.
— Эдмунд Киткевитц.
— Рождение?
— 1921 год, 17 апреля.
Генрих внимательно рассматривал незнакомца. «Где-то я его видел», — подумал он. Однако вспомнить, где и когда, так и не смог. На правой щеке незнакомца был длинный шрам, и если смотреть на него сбоку, то кажется, будто он смеется.
— Работать будете тоже у Раутенберга?
— Да, у Раутенберга.
Комареку не хотелось тут учинять допрос, но что-то ему не понравилось в незнакомце. И эта застывшая улыбка ужасно мешала, хотя он и понимал, что это вовсе не улыбка. На незнакомце была летняя куртка и шестиугольная кепка.
Снова зазвонил телефон. И Комарек несколько раз сказал в трубку:
— Слава тебе Господи! — и при этом он усердно кивал. — Семь центнеров? Слава Богу!.. Что? Сейчас же скажу. — Положив трубку, он сказал: — За мукой надо ехать, Генрих. А этот… Киткевитц, вышел?
— Да, ушел.
Какое это было лето!
Генрих ходил со списками по деревне и записывал, у кого сколько кур. При этом ему порой вспоминалось, как они с Мишкой обходили дворы.
— Матушка Грипш! У него же не меньше шестидесяти семи кур. Правда? — Генрих прошел палисадник, сел на низенькую скамеечку и кивнул в сторону усадьбы Бернико.
— Не надивишься на тебя: опять ты у нас тут всем заправляешь! — говорит старушка, она по-прежнему ласкова с мальчишкой.
— Возьму да напишу — шестьдесят семь.
— Если у него что и осталось после тебя, так это голов двадцать, никак не более.
— Это ты, матушка Грипш, жалеешь его. Понимаю, но это неправильно. И потом, ты забыла — классовая борьба!
— Ах, сыночек ты мой!
— Тебе я, к примеру, только двух кур записал, хоть и знаю, что у тебя пять. А почему? Потому что мы с тобой братья по классу.
— Чего это мы с тобой?
— Братья но классу, матушка Грипш. Даже если ты еще и не осознала этого.
Генрих пускается в рассуждения о том, как теперь все будет по-другому… Он, Генрих, и дедушка Комарек… И молоко-то будет для всех, и мясо, и хлеб, и овсяные хлопья. И все будет по справедливости…
— Ничего-то я в вашей политике не разберу, — говорит старушка.
— Может быть, но так оно и есть.
— Нельзя ему писать больше кур, чем у него бегает в курятнике. Откуда он яйца будет брать для сдачи?