Два товарища - Эгарт Марк Моисеевич. Страница 22
Утром произошло событие, изменившее их планы. Проснувшаяся первой Настя пошла по воду к речке и вдруг увидела человека. Сначала она испугалась, подумав, что кто-то выследил хутор, но, вглядевшись, узнала доктора Шумилина, соседа.
Спустя несколько минут разбуженные девушкой Познахирко и Семенцов слушали рассказ доктора.
Госпитальное судно, на котором он служил, было торпедировано в море, неподалеку от этих мест. Шлюпку с ранеными обстрелял вражеский самолет, она перевернулась, раненые моряки вместе с доктором держались за киль, пока шлюпку не прибило к берегу, возле устья Казанки. Ночь они провели на берегу, а на рассвете Шумилин отправился на разведку. Смутно он помнил, что где-то здесь должно находиться какое-то жилье.
Выслушав его, Епифан Кондратьевич сказал, что надежнее пристанища, чем этот хутор, сейчас не найти. Шумилин возразил, что лоцман подвергнет риску себя и свою семью. Епифан Кондратьевич помолчал, неодобрительно покачал головой. Это был его единственный ответ, и означал он, что старик не ждал от соседа таких разговоров.
Дав доктору подкрепиться — он еле держался на ногах от голода, — Познахирко и Семенцов отправились вместе с ним за моряками. Шлюпка оказалась в непригодном состоянии, доставить раненых на хутор нужно было на лодке Кости и Славы. Вот при каких обстоятельствах очутился Семенцов в землянке ребят.
Итак, моряки были на хуторе. Отдохнув день-другой, они устроили аврал: летнюю печь во дворе починили и объявили камбузом, колодец вычистили, кухню, от которой остались две стены, перекрыли лозой и камышом, занавесили рядном и переименовали в кубрик, а единственную горницу доктор отвел под лазарет. Затем расписали дневальных, вахтенных, и спустя несколько дней хутор сделался неузнаваемым. Работали все, начиная с доктора Шумилина и кончая Костей и Славой. Работали даже те, кто не мог и кому доктор запретил работать. На то — аврал!
Настю Шумилин назначил санитаркой, Борьку, у которого колено распухло и гноилось, поместил в лазарет, где лежали еще два раненых. Остальные числились ходячими больными. Их было пять человек, все с Дунайской флотилии.
У Епифана Кондратьевича имелся радиоприемник, но он испортился. Худой длинноносый моторист Виленкин провозился с ним целый день — и приемник заговорил. Впервые за много дней услышали моряки здесь, в тылу врага, на заброшенном хуторе голос Родины.
Третьего июля, ранним утром, Виленкин разбудил товарищей: по радио передавали речь Иосифа Виссарионовича Сталина.
«Друзья мои», — сказал товарищ Сталин. Ему внимала вся страна, миллионы людей в тылу и на фронте, в подполье и в партизанских отрядах. И то, что он сказал им «друзья», вселяло в них надежду и гордость. Он говорил прямо, без обиняков, спокойно, как командир бойцам. Он смотрел в глаза опасности и предупреждал: она грозна, и вот что нужно сделать, чтобы одолеть врага!
Этот призыв был обращен и к горсточке раненых моряков, отрезанных от родной страны. В голосе товарища Сталина, сквозь шум и треск электрических разрядов, звучал, казалось, гром великой битвы, кипевшей по всему фронту от моря и до моря.
— Ну, Гитлеру теперь башки не снести! — нарушил тишину после окончания передачи знакомый Косте Микешин.
Теперь все заговорили разом, радостные, оживленные, как будто все переменилось, все будет хорошо.
На вопрос Косте, что они думают делать, Микешин решительно ответил:
— Фашистов бить!
— А оружие? — спросил Костя.
— Достанем!
После этих слов положение представилось Косте совсем не таким опасным, как прежде. Он не уставал слушать рассказы Микешина о морской службе, о боях, которые вел его монитор против неприятельских береговых батарей и переправ, и о том, как прорывались моряки к морю.
Слава при этих разговорах больше молчал. Встреча с отцом, радостная и в то же время такая горестная, опять сделала его странно апатичным. Костя был уверен, что это пройдет, и старался отвлечь товарища от печальных мыслей.
Доктор Шумилин внешне ничем не выражал своего горя. С утра до ночи он был занят то в лазарете, то различными хозяйственными делами. Он был здесь начальником, от его умения зависело скорейшее выздоровление, а стало быть, и жизнь моряков, и, может быть, именно это не позволяло ему предаваться горю. Только припадки астмы мучили его теперь чаще, чем прежде.
Припадок проходил, Николай Евгеньевич вытирал пот с бледного, сразу как бы опавшего лица и принимался за прерванные дела.
С сыном Николай Евгеньевич ни разу после первой встречи не заговаривал о постигшем их несчастье, и Слава не говорил. Он лишь старался быть вместе с отцом, первый замечал, когда отцу становилось плохо, помогал ему как умел, гладил его по руке своей вздрагивающей от усилия сохранить спокойствие рукой и ни разу не то что не заплакал, а даже не показал вида, что ему хочется плакать.
Николай Евгеньевич тоже старался почаще бывать с сыном, приглядывался к нему и замечал, что Слава сильно изменился, возможно сильнее, чем он сам.
Иногда Николай Евгеньевич вспоминал то утро, когда Слава с Костей отправились спозаранку на лодке к мысу Хамелеон. Это было за несколько дней до начала войны. В тот день к Шумилину пришел в гости сосед-лоцман. Они сидели на веранде, и Епифан Кондратьевич рассказывал о матросе Баклане, потом они толковали о международных событиях, о Гитлере и об угрозе войны. Как скоро их опасения оправдались! И вот погибли страшной смертью жена и дочка, маленькая Лилечка… Были у него семья, родной дом, честная мирная жизнь, и ничего этого больше нет — враг растоптал все…
Но Николай Евгеньевич гнал от себя воспоминания. Воспоминания были единственным, чего он боялся.
Комендор Микешин, рулевой Зозуля и сигнальщик Абдулаев помещались в тесном «кубрике» рядом. Зозуля, приземистый чернявый украинец, был насмешлив и остер на язык. Он часто донимал Микешина, чья спокойная, немного снисходительная манера говорить раздражала его. Абдулаев, круглолицый, широкоскулый татарин, слушал их перепалку с безразличным выражением лица, а под конец, махнув рукой, уходил. Костя, который всюду совал свой нос, был уверен, что они рассорятся. К его удивлению, они стали друзьями.
— Как дела? — спрашивал, бывало, доктор Шумилин, когда приятели являлись на перевязку, и приказывал Насте первым разбинтовать Зозулю. Его ранение в голову беспокоило доктора.
Зозуля, несомненно, испытывал сильную боль, но не показывал этого и даже пробовал шутить с Настей. Так же терпеливо и как бы шутя переносили боль при перевязках Микешин с Абдулаевым и остальные раненые. Настя говорила про них, что они «каменные».
Костя слышал, как ответил ей старый Познахирко, что «моряцкая кость, она покрепче камня».
Всё в этих людях казалось Косте и Славе необычайным и вызывало желание подражать. Даже то, что особенно трудно для мальчиков: привычка к порядку, чистоте, точности, дисциплине. Сколь ни мало походила жизнь на заброшенном хуторе на ту, которой жили моряки прежде, они во всем старались сохранить привычный и любимый ими корабельный распорядок. Даже курили они только на «баке» — так окрестили моряки толстый дуплистый пень возле колодца. Не было ссор, ругани, приказы исполнялись точно, от работы никто не отлынивал.
Это был иной, новый и строгий мир — мир военного корабля, о котором Костя и Слава мечтали, но который выглядел не совсем таким, каким они себе его представляли прежде.
Прошло две недели.
Жизнь на хуторе была нелегкой. Кончился хлеб, его заменяла мамалыга. Не хватало перевязочного материала, на бинты пошло все белье обитателей хутора; отсутствовали медикаменты. Правда, в этом помог Семенцов. Переправив партизанам заготовленную рыбу, он обратным рейсом доставил немного медикаментов и стерильной марли. Но это было в самом начале. А больше Семенцов не появлялся.
При всем том раненые один за другим выздоравливали. Было ли причиной этого их природное здоровье, или умение доктора Шумилина и заботливый уход Насти, или сравнительный покой и отдых после тягот войны, или все это вместе взятое, но даже тяжелораненые поднялись на ноги. Лазарет опустел.