Образование Маленького Дерева - Картер Форрест. Страница 43

— Перестань болтать ногами, — сказал он. Он сказал очень резко. Я так и сделал.

Он еще немного посмотрел на бумаги. Потом положил бумаги и взял в руки карандаш, который принялся вертеть в руках, поворачивая то одним, то другим концом вверх. Потом поставил локти на стол и нагнулся над ним, потому что я был мал ростом, и, скорее всего, меня не было видно за краем стола.

— Времена сейчас суровые, — сказал он. Он нахмурился, будто сидел прямо на суровых временах, и сидеть на них было жестко. — У государства нет денег на подобные вещи. Наша деноминация согласилась тебя принять, возможно, ошибочно и вопреки здравому суждению, но мы это сделали.

Мне стало очень нехорошо оттого, что из-за меня деноминации пришлось валять дурака в суровые времена. Но я ничего не сказал, потому что он не задал мне вопроса.

Он еще немного повертел карандаш, который не был заточен бережливо, потому что острие было слишком тонкое. Я заподозрил, что он на самом деле неряшливее, чем подает вид. Он начал снова.

— У нас есть школа, которую ты можешь посещать. Тебе будет назначена небольшая ежедневная работа. Каждый здесь выполняет какую-то работу, что, вероятно, будет тебе непривычно. Ты должен следовать правилам. Если ты нарушишь правила, то будешь наказан.

Он откашлялся.

— У нас здесь нет индейцев, ни полукровок, никаких других. Кроме того, твои мать и отец не были женаты. Ты первый и единственный ублюдок, которого мы приняли.

Я сказал ему, что сказала мне бабушка: чероки поженили моих папу с мамой. Он сказал, что чероки и их действия не считаются ни за что и ни в каком плане. Он сказал, что не задавал мне вопроса. Что было верно.

Он начал волноваться по поводу всей истории. Он встал и сказал, что деноминация верит, что ко всем — к животным и так далее — нужно проявлять доброту.

Он сказал, что мне необязательно ходить в церковь на дневные и вечерние службы, потому что ублюдки, согласно Библии, не могут быть спасены. Он сказал, что мне можно их слушать в некотором роде, если я буду вести себя тихо и сидеть позади всех, но только ни в коем случае ни во что не вмешиваться.

Что меня вполне устраивало, потому что мы с дедушкой уже сдались — в техническом плане — по части церковного душеспасения.

Он сказал, что видит из бумаг на столе, что дедушка не годится для воспитания ребенка, и что, скорее всего, у меня никогда не было дисциплины. Которой и правда, надо полагать, не было. Он сказал, что дедушка сидел в тюрьме.

Я ему сказал, что однажды меня самого чуть не повесили. Карандаш замер в воздухе, и у него открылся рот.

— Что? — крикнул он.

Я сказал, что однажды меня чуть не повесил закон; но я убежал. Я ему сказал, что если бы не собаки, надо полагать, меня бы точно повесили. Я не сказал, где наша винокурня, потому что это могло угрожать нашему с дедушкой ремеслу, и мы могли остаться не у дел.

Он сел за стол и закрыл лицо руками, как будто заплакал. Он качал головой из стороны в сторону.

— Я так и знал, не надо было этого делать, — сказал он.

Он повторил это два или три раза… Я не совсем понял: о чем он говорит и чего не надо было делать?

Он сидел, качая головой и закрыв лицо руками, очень долго, и я заподозрил, что он плачет. Я сам расстроился почти так же, как и он, и пожалел, что упомянул о том, что меня чуть не повесили. Так мы просидели довольно долго.

Я сказал ему, чтобы он не плакал. Я сказал ему, что мне не причинили ни малейшего вреда, я по этому поводу даже не расстраиваюсь. Но все-таки, сказал я ему, умер старина Рингер. Что было по моей вине.

Он поднял голову и сказал:

— Замолчи! Я не задавал тебе вопроса!

Что было верно. Он взял бумаги. Он сказал:

— Посмотрим, посмотрим… попытаемся, и да поможет нам Бог. Может быть, твое место в исправительном заведении.

Он позвонил в небольшой колокольчик, и леди, подскакивая, вбежала в комнату. Надо полагать, она все это время стояла под дверью.

Она сказала, чтобы я шел за ней. Я взял мешок, повесил на плечо и сказал «спасибо» — но не сказал «преподобие». Может, я и ублюдок и попаду в ад, но ускорять это дело я никак не собирался: еще не было решено, как таких правильно называть, «преподобиями» или «мистерами». Как говорил дедушка, никто тебя не тянет за язык, и лишний раз рисковать совсем незачем.

Когда мы выходили из комнаты, налетел ветер и с силой захлопнул окно. Леди вздрогнула и обернулась. Преподобие тоже обернулся и поглядел на окно. Я понял, что пришла весть обо мне, — из гор.

Моя кровать была в самом углу. Она стояла отдельно от всех остальных, кроме одной, которая была довольно близко к моей. Комната была большая, и в ней жило двадцать или тридцать мальчиков. Большинство из них были старше меня.

Мне было назначено помогать подметать комнату каждое утро и каждый вечер. Я справлялся с этим легко, но когда я недостаточно тщательно подметал под кроватями, леди заставляла меня переделывать заново. Что случалось довольно регулярно.

На кровати рядом с моей спал Уилберн. Он был намного старше меня. Ему было, может быть, лет одиннадцать. Он говорил, что двенадцать. Он был высокий и худой, и все его лицо было в веснушках. Он сказал, что его никто никогда не усыновит и ему придется здесь оставаться до тех пор, пока ему не будет почти все восемнадцать лет. Уилберн говорил, что ему на это наплевать. Он сказал, когда он выберется из приюта на волю, он непременно вернется и сожжет приют.

У Уилберна одна нога была короче другой. Это была правая нога, и она смотрела внутрь, отчего ее пальцы задевали левую при ходьбе, и вся его правая сторона как бы подпрыгивала.

Мы с Уилберном никогда не играли с другими во дворе. Уилберн не мог бегать, а я, наверное, был слишком маленький и не умел играть. Уилберн сказал, что ему на это наплевать. Он сказал, что игры — для младенцев. И это правильно.

Пока все играли, мы с Уилберном сидели под большим дубом в самом углу двора. Иногда, когда мяч улетал далеко во двор, я подбегал и ловил его, потом бросал обратно мальчикам, игравшим в игру. Бросал я хорошо.

Я разговаривал с дубом. Уилберн этого не знал, потому что я не говорил словами. Дуб был старым. С приходом зимы он потерял почти все говорящие листья и говорил обнаженными на ветру пальцами.

Он сказал, что ему очень хочется спать, но он не заснет, потому что должен послать деревьям гор весть о том, что я здесь. Он сказал, что отправит ее с ветром. Я попросил его передать Джону Иве. Он сказал, что так и сделает.

Я нашел под деревом голубой шарик. В него можно было смотреть, и если смотреть одним глазом и закрыть другой, было видно насквозь, и все казалось синим. Уилберн объяснил, что это такое, потому что я никогда не видел шарика.

Он сказал, что в шарики не смотрят, их бросают о землю; но если бы я его бросил о землю, кто-то отнял бы его у меня: ведь кто-то его потерял.

Уилберн сказал, кто нашел, смеется, кто потерял, плачет; одним словом, пусть все катятся к черту. Я положил шарик в мешок.

Время от времени все мальчики выстраивались в шеренгу в вестибюле, и леди и джентльмены приходили на них смотреть. Они выбирали, кого усыновить. Седовласая леди, которая нами распоряжалась, сказала, что я не должен становиться в шеренгу. В которую я и так не становился.

Я наблюдал за ними сквозь дверной проем. Можно было сразу определить, кого выбирали. Перед тем, кого хотели взять, останавливались и заговаривали с ним, потом все шли в приемную. Никто никогда не заговаривал с Уилберном.

Уилберн говорил, что ему на это наплевать, но ему было не наплевать. Каждый день, когда предстояло построение, Уилберн надевал чистую рубашку и штаны. Я наблюдал за Уилберном.

Когда он стоял в шеренге, он всегда улыбался всем, кто проходил мимо, и прятал свою короткую ногу за другую. Но с ним не заговаривали. Каждую ночь после построения Уилберн писал в постель. Он говорил, что делает это нарочно. Он говорил, что хочет им показать, что он думает об их проклятом усыновлении.