Не спрашивайте меня ни о чем - Пуриньш Андрис. Страница 20

— Тем не менее, Иво, попробуй мне ответить.

— Ну, жизнь, — замялся я, не в силах собраться с мыслями. — Ну, жизнь… Жизнь — это что-то совсем другое. Что-то вроде большого-пребольшого, светлого-светлого мира. Как огромный сад, где каждый цветок цветет и пахнет по-своему. Никто цветов не срывает, не мнет, и они цветут и пахнут на радость себе и другим. И нет разницы — полевой это цветок или сама роза. Они только цветут, и каждому так хорошо на душе, что если он еще и не цветок, то превращается в цветок, и цветы покрывают весь земной шар. Ты пойми, Энтони, что я хочу сказать. У меня это выходит бессвязно и, возможно, не вполне понятно, но ты знаешь — весь мир, он как сад, где птицы и пчелы могут жить без страха. Хоть цветы в нем и разные, однако это один большой сад. И нет вражды. Потому что ведь в этом саду, от полюса до полюса, все добрые, как цветы…

— Давай дальше, — буркнул Энтони. — Сущая пастораль.

— Я видел однажды в лесу лося, — рассказывал я, — он жевал листья и глядел на меня большими карими глазами. Я стоял в десяти шагах и смотрел на него. И вдруг я подумал про книги и фильмы, в которых люди убивают животных. И я смотрел в глаза лося и в этот момент понял, что никогда не смогу никого лишить жизни. Я никакой не особенный гуманист, я мог бы запросто убить какого-нибудь негодяя и даже глазом не моргнул бы, но сделать что-нибудь такое я не мог бы ни за что. Я видел, как лось жует листья и нисколечко не боится меня. Убить слона или льва на киноэкране просто, но совсем другое дело, когда ты видишь его вот так, рядышком, в лесу, и он объедает с куста листочки. Он ест и глядит тебе в глаза. И дерьмо, Энтони, тот, кто может угробить такого вот лося, тот, кто в убийстве животного видит проявление мужества. Застрелить легко. Нужно не более одной десятой части имеющихся у человека мозгов, чтобы нажать на курок ружья. По-моему, куда больше надо мужества, чтобы защитить такого лося. Гораздо больше мужества, чем у этих сволочей из разных охотничьих обществ, которые стреляют по животным, а потом напиваются как скоты. Я это знаю.

— Не надо, Иво, так говорить, — сказал Энтони. — Когда ты подрастешь и поумнеешь, за такие слова тебя никто не захочет принять в охотничье общество.

— На фига оно мне, это общество, — пробормотал я. — Я лучше буду жить ради того, чтобы жаворонки и скворцы могли петь по утрам, чтобы каждый день на небо выкатывалось солнце, а когда оно заваливается в море, чтобы в хоровод звезд выплывала луна. Ты, Энтони, понимаешь ведь, что я имею в виду, хотя и говорю так непонятно, что сам черт не разберется, да и мне самому понять тоже нелегко. Если не будет меня, Энтони, не будет всего того, что несет на себе земной шар, не будет ни звезд, ни планет! Ничего! Все это моя жизнь… Потому что все живет до тех пор, пока я жив. И я буду жить ради того, чтобы лосенок бегал по лесу, чтобы среди водорослей плавала козерага, и уж прятался в землянике, и муравьи ползали по луговым тропинкам, чтобы десятки тысяч диких голубей порхали над Межапарком, потому что я им нужен и они нужны мне. Это и есть моя жизнь, Энтони!

— Вот, значит, как, — протянул Энтони и опять уставился на меня как чокнутый.

Черт его знает! Эти художники, наверно, все такие. С приветом. Ты рассказываешь про то, что у тебя на душе, говоришь, что думаешь, хоть это и получается не совсем вразумительно, но он все равно смотрит на тебя как на придурка.

— Вот так, Энтони, — сказал я. — И пожалуйста, не пялься на меня, будто я только что удрал из психбольницы.

— Избави бог, — обиделся он. — Ничего подобного мне даже в голову не приходило.

Я кинул взгляд на свои японские часы. Да, стрелки двигались чертовски быстро.

— Пей лучше кофе, — сказал Энтони и придвинул ко мне одну из своих трех чашек. Свою я уже выпил. И поезжай-ка ты домой.

Заварилась каша. Оказалось, из нашей троицы только мне удалось смыться из бара. Приехала милиция, Фреда с Яко увезли в отделение. Лейтенант сказал, что бражку пластиночных бизнесменов они знают как облупленных. И пластинки там не главное. Затем он спросил, кто был третий.

— Мы сказали, что это был ты, — объявил мне Фреди. — Запираться было бессмысленно. Лейтенант сказал: если мы не будем дураками, то все обойдется более или менее тихо, если же нет, то будет очень и очень плохо. Что он имел в виду, не знаю. Но в школу тем не менее сообщат. Это, дескать, их обязанность. Отпустил нас и велел по-быстрому мотать на станцию и постараться не наскочить на ту шайку. «На моем участке и так хватает происшествий», — сказал лейтенант.

— А когда мы уходили, — добавил в наивной радости Яко, — он признался, что, между нами говоря, он был бы рад, если бы Фред тому, в галстуке, врезал еще пару раз.

— Наверно, он был бы рад, — сказал я, — но тогда сегодня Фред не сидел бы тут с нами. Он же убил бы того малого.

— Ну, это ты уж того… — протянул Фред, но я видел, что мои слова ему здорово польстили.

Мы расхаживали по школе как ни в чем не бывало. И никому ни о чем не рассказывали.

Дни шли за днями.

Когда мы уже решили, что все обошлось, перед уроком литературы появилась классная руководительница и ядовито-сладеньким голосом объявила, отчетливо выговаривая каждое слово:

— Алфред, Екаб, Иво! Вас ожидает у себя в кабинете директор.

— По какому поводу? — удивился Фред.

— Есть, наверное, о чем поговорить.

— Прямо сейчас? — буркнул Яко. — Может, после урока?

— Прямо сейчас, — сказала Тейхмане. — И давайте шевелитесь побыстрей.

— Да идем, идем, — протянул я, хотя с большим удовольствием отсидел бы шесть уроков математики подряд, чем разговаривал бы с директором.

За крайней партой, у двери, сидел Райтис. Когда проходили мимо, он поймал Яко за полу пиджака.

— Что случилось?

Яко нагнулся и что-то шепнул. Райтис разинул рот.

Тейхмане стояла у дверей класса и смотрела, как мы плетемся по коридору и спускаемся вниз по лестнице. Наш класс на третьем этаже, кабинет директора на первом, и мы зашли в туалет на втором этаже покурить.

Говорить нам было не о чем. Все было ясно без слов. Молчали и дымили в потолок. Фред дернул за рукоятку, и мы слушали, как забурлила вода в клозете.

— Ты что сказал Райтису? — спросил я.

— Сказал, что мы взяли банк, — ответил Яко.

Это у него прозвучало так забавно и наивно, что мы с Фредом рассмеялись. Яко тоже не удержался, и мы втроем ржали, как от щекотки. Смех какой-то надсадный, истерический, так как смеяться-то было не над чем, скорее наоборот. Я с трудом перевел дух. На глаза навернулись слезы, но я все смеялся и смеялся, корчился от смеха, сгибаясь в три погибели. Фред еще раз спустил воду, и мы опять расхохотались. Уже начали было успокаиваться, но тут я показал палец, и нас скрутил новый приступ веселья. Это было форменное идиотство, но что поделаешь, если смешно.

Фред предложил выкурить еще по сигарете, поскольку неизвестно, когда можно будет опять побаловаться дымком. Покурили, Фред в третий раз спустил воду, и мы направились к директору.

Она ожидала нас, как сама сказала, «с нетерпением».

Предложила сесть, и мы развалились в мягких креслах. Наша директриса была видная женщина: дородная брюнетка с двумя золотыми зубами в верхней челюсти. Она была человеком покладистым и зла нам не желала — что бы там ни было. Другие только говорят так, но поступают совсем наоборот. Она была не из тех. К тому же и глаза у нее были добрые и смешливые, возможно, оттого, что она любила постоянно слегка иронизировать.

— Ну-с, джентльмены, развлеките даму, — улыбнулась она. — Расскажите что-нибудь интересненькое.

Мы молча пожали плечами: мол, ничего интересного вроде бы и нет.

— За последнее время у вас в жизни не происходило ничего достойного внимания, из ряда вон выходящего?

— Так вы же знаете, — промямлил Фреди.

— Вот как? — удивилась она. — Ну так расскажи, будь добр. Очень люблю послушать какую-нибудь захватывающую историю.