Мужская школа - Лиханов Альберт Анатольевич. Страница 23
Почему я не вскрикнул? Не знаю, я метнулся с бон и погрёб сажёнками к пляжу. Сердце обрывалось, я не помнил себя, не очень понимал, что и как делаю. Мне бы надо, наверное, закричать, но пляж уже опустел, и я, изнемогая, кинулся к спасательной будке. Загорелые, коричневые парни с полевым биноклем сидели на вышке, матерясь и покуривая, я этих бездельников, по правде сказать, побаивался, они считались негласными хозяевами здешнего пространства, и, хотя на такую, как я, мелюзгу внимания не обращали, опасаться их вовсе даже не мешало.
Но до спасательной будки было далеко, а утопленник ведь довольно быстро несся по течению, и у меня, я понял, не хватает сил, чтобы выиграть гонку с ним.
Тогда я подлетел к первой компании взрослых и крикнул:
— Утопленник! Там утопленник!
Не помню я решительно этих мужиков — просто кучка голых, в плавках, фигур. Мне помогло, что они, похоже, ловеластвовали в дамском окружении, а потому без расспросов, являя рыцарское мужество, Ринулись вперёд. Отсюда, с пляжа, утопленника уже Не было видно, требовалось спуститься по реке вниз, и сверкание мускулатуры, загара и отваги кинулось наперерез беде.
Я бежал, окружённый этой кавалькадой, в брызгах и нечаянном и вовсе не подходящем почете, и мужественные голоса спрашивали меня нетерпеливо:
— Ну где он, пацан? Где?
А я ничего не видел из-за этих брызг.
Наконец кто-то из мужиков сам разглядел предмет поиска, громогласно гаркнул: «Вон!» — и толпа, чуть не сбив меня, кинулась на глубину. Когда я подплыл к бонам, покойник уже лежал на брёвнах, дядьки орали на берег, чтобы вызывали милицию или «скорую», были возбуждены происшедшим, понятное дело, душевно матюгались и меня совершенно не замечали.
Я первый раз видел мертвеца. Это было страшное зрелище. Синее, осклизлое тело, растопыренные пальцы рук, полуприкрытое волосами лицо и из-под волос выпученный мёртвый глаз.
Меня трясло, мне было смертельно страшно, что-то случилось со мной, как будто внутри произошёл разрыв. Я тихо оттолкнулся от брёвен и поплыл к берегу. Я купался всегда выше по течению и не знал тутошнего дна, поэтому, когда расслабился и решил встать, считая, что здесь мелко, ухнул под воду и в панике замолотил руками и ногами. Когда выбрался, в ушах звенело.
С пляжа я возвращался медленно, с трудом переставляя ноги. Не видел ни места, ни дороги, ни встречных — то есть, конечно, видел, замечал, но они проносились, не загораживая самое страшное: глаз мертвеца, глядящий из-под волос.
Во всё это лето я больше ни разу не искупался, хотя погода стояла отменная. Первые ночи я не мог избавиться от страшного видения, но потом оно отступило, однако я долго содрогался, возвращаясь памятью к страшной картине.
Нет, я не принимал решения, не сделал вывода — мысли о смерти отстали от меня сами собой, видно, вытесненные пережитым. Не то чтобы я ставил себя на место осклизлого тела — просто отроческие иллюзии легче всего растворяет горькая правда. Мечты, и предположения, умопостроения, вызванные обидой, живы до тех пор, пока не ударятся о беду погорше этой обиды. Не зря сказал мудрец: всё познается в сравнении. Мои желания смерти уж очень отличались от того, что увидел, а увидев, содрогнулся.
Страшное зрелище как бы подтолкнуло меня. Я отряхнулся от онемения, чтобы жить дальше.
21
К этим летним тягучим дням ожидания переэкзаменовки, мыслям о смерти и отчуждению с родителями прибавилось ещё одно унизительное ощущение.
Прочитав эту главу, я знаю, найдется немало таких, кто обвинит меня по крайней мере в нескромности, в прикосновении к запретной теме, а то и в безнравственности, ведь о таком, если и принято писать, То в специальных медицинских книжках, читают которые вовсе не те, кому бы об этом надо знать. Да и как будет выглядеть мой герой ведь употребляя местоимение «я», надо уж до конца быть единым целым, а не изменять ему в откровенный час.
Ну да ладно — Бог не выдаст, свинья не съест!
Так вот, до скандала с отцом мы всегда ходили с ним в баню вместе. Суббота — святой день! К вечеру он подтягивается домой пораньше, мама или бабушка уже собрали авоську, и мы торопимся в Центральную баню, где уже колобродят две очереди? — мужская и женская.
Мужики покуривают, перебирают всякую всячину, отыскивают в очереди знакомых, но главные события происходят чуть поодаль — в деревянном павильоне, где, я знаю, висит картина про трёх охотников, которые рассказывают байки, очень, надо заметить, уместно висит, — и пахнет приятным за пахом бочкового пива.
Мне кажется, некоторые мужики ходят в баню не столько помыться, сколько пива попить, и, бывает, некоторые не выдерживают и наугощаются не после мойки, а до, так что горластые и безвозрастные тетки на контроле в мужском отделении заранее базлают на всю округу:
Мужчины, пьяные не ждите! Не пустим!
И ведь не пускали.
— А ну-ка, ну-ка, ну-ка! — начинали они орать сразу на высокой ноте, не давая опомниться мужичонке, с устатку, видать, принявшему ещё кое-чего покрепче, кроме пивка-то, и разомлевшему в дальнейшем потном ожидании. Он, как правило, оказывал жуткое сопротивление: во-первых, по причине неожиданности, во-вторых, по причине обиды, ведь иногда по два часа выстаивали, чтоб в эту проклятую раздевалку зайти. Ну и главное дело, из-за мужского достоинства: видано ли дело, чтоб какая-то халда неопределённого пола, — да разве сможет тут служить нормальная женщина? — чтоб такая халда на голос брала, а ну, цыть!
Главная и одинаково повторяемая ошибка подвыпивших мужиков состояла в том, что они не смирялись и не уговаривали разбушевавшихся банщиц, а через слово-другое начинали материться, и уж ту-ут бесполые мегеры дружно принимались верещать, апеллировать к очереди, к гражданам мужчинам, которые, конечно же, «не допустют» несправедливости, на крайний случай бабки начинали кричать хором: «Милиция! Милиция!» — и дело развязывалось в полминуты. Или являлась пара краснорожих миль-тонов от пивного павильона — как же там без них! — и, будто редьку с грядки, выдёргивали на всеобщий позор выпивоху из очереди, или сама очередь, пара матеркующих охотников, выхватывала нарушителя из своих рядов и под общее улюлюканье и свист отправляла за вечно хлопающую дверь.
Мужик, бывало, заливается отборными выражениями, орет, а то и плачет пьяными слезами — «За что, ироды? Вот сволочь-то!» а ему в ответ, опять же с Матерком, мол, охолонись, друг ситный, не то в ба-пе угоришь.
Бабки при этом наставительно и громогласно рассказывали, что помоечное отделение посещать в непотребном виде — есть грубое нарушение правил общественных мест, утверждённых горисполкомом, что здесь не вытрезвитель, да и вообще, вон на той неделе один такой потребитель тихо проник и прямо на полке окочурился.
Народ ржал, никто им не верил, но все охотно соглашались ведь про того, который окочурился на той неделе, бабки эти пятый год людям мозги пудрят, сами уже поверили.
А мне этих пьяных мужиков почему-то всегда жалко было, может, даже им во вред. В эти минуты я ост ро ненавидел толпу. Народ хохотал, и отец тоже, а мне хотелось спросить его ну, чего ты смеёшься, ведь и тебя могут так, ты тоже пару раз ещё до бани как следует шандарахнул, в парилке тебя разморило, хорошо что ещё нестарый и сильный, никто, кроме меня, не разобрал.
Но не отцовская несправедливость меня возмущала, а очередь. Хотя ведь он тоже стоял в очереди, зна чит, был частицей её. Возмущала радостная жестокость, с которой она выкидывала из своих рядов выпивоху. Ну, раздастся голос-другой, пожалейте, мол, столько человек стоял, но зато вся остальная толпа озверело глотки раздирает — будто невесть какое злодейство произошло, словно кого убили. И эта ярость в криках и глазах страшила не на шутку.
Мне она смертельно напоминала мужскую школу и тёмную, которую устроил мне класс ни за что. Никто тогда меня ни любил, ни ненавидел, а лупили, наверное, все, кроме Вени Мягкова, и вот эта банная очередь тоже запросто могла излупить, да только такого