Пятница, или Дикая жизнь - Турнье Мишель. Страница 39
Дневник. Сидя на скале и закинув лесу в волны, Пятница терпеливо поджидает, когда ему попадется морской петух. Его босые ноги полощутся в воде, опираясь на камень лишь пятками, и оттого чудится, будто пальцы переходят в длинные, тонкие перепончатые плавники, какие только украсили бы его бронзовое тело тритона. Я только теперь замечаю, что, в отличие от индейцев с их маленькими ступнями и высоким подъемом,у Пятницы ступни длинные и плоские — характерный признак черной расы. Может быть, между этими частями ноги существует некая обратная связь: мускулы щиколотки опираются на пяточную кость, как на рычаг. И чем длиннее рычаг, тем меньше усилий требуется щиколотке для движения ступни. Этим и объясняются развитые щиколотки и маленькие ноги индейцев в противоположность неграм.
Дневник. Солнце, избавь меня от тяжести тела! Разгони мою кровь, растопи ее ледяные сгустки, которые защищают меня, конечно, от легкомыслия и расточительности, но вместе с тем крадут молодой задор и способность радоваться жизни. Созерцая в зеркале свой унылый, мрачный лик гиперборейца, я понимаю, что оба смысла слова благодать — та, что снисходит на святых, и та, что означает райскую жизнь, — могут соединиться под небом Тихого океана, на моем острове. Научи меня иронии! Научи меня беспечности, веселой готовности принимать сиюминутные дары наступившего дня без расчета, без благодарности, без страха!
Солнце, сделай меня похожим на Пятницу! Даруй мне лицо Пятницы, сияющее улыбкой, созданное для улыбки. Подари такой же лоб — высокий, убегающий назад, под шапкой черных кудрей. И эти вечно смеющиеся, озорные глаза, то иронически прищуренные, то взволнованно распахнутые навстречу невиданному, странному. И эти лукаво изогнутые, с приподнятыми уголками губы, чувственные, плотоядные. И эту откинутую назад голову, сотрясающуюся от жизнерадостного хохота надо всем в мире, что достойно насмешки, а главное, над двумя самыми нелепыми вещами — глупостью и злобой.
Но если мой ветреный, приверженный Эолу товарищ так влечет меня к себе, то не для того ли, чтобы обратиться к тебе?! Солнце, довольно ли ты мною? Взгляни на меня! Согласуется ли мое преображение с твоей блистательной сутью? Я сбрил бороду, ибо ее волосы росли вниз, к земле, словно уходящие в почву тоненькие корешки. Но зато голова моя увенчана огненной гривой, и буйные рыжие космы взвиваются к небу, точно языки пламени.
Я — стрела, нацеленная в твое жгучее обиталище — маятник, чей вертикальный луч утверждает твое владычество на земле, я — острие солнечного циферблата, где стрелка тени отмеряет твое движение на небосклоне.
Я — твой свидетель, стоящий на этой земле, как меч, закаленный в твоем обжигающем огне.
Дневник. Что более всего изменилось в моей жизни, так это ход времени, его скорость и даже направление. Раньше каждый день и час, каждая минута тяготели, если так можно выразиться, к следующему дню и часу, к следующей минуте, а все они вместе словно бы жаждали того мига, чье краткое небытие создавало род вакуума. Оттого-то время и проходило быстро и плодотворно — чем плодотворнее, тем быстрее, — оставляя позади себя нагромождение памятников и отходов, именуемое моей историей. Возможно, эта хроника, в которую вовлекла меня судьба, после несчастных перипетий «замкнула бы свой круг», вернувшись вспять, к истокам. Но боги хранили в тайне круговорот времени, и моя короткая жизнь казалась мне прямым отрезком с концами, нелепо торчащими в бесконечность, — так по садику в несколько арпанов (Арпан — старинная французская земельная мера (от 35 до 50 аров)) нельзя судить о шарообразности земли. И однако некоторые признаки свидетельствуют о том, что ключи к вечности существуют — по крайней мере в человеческом понимании: взять, например, календарь, где времена года являют вечный возврат к самим себе, или же обыкновенный часовой циферблат со стрелками.
Для меня отныне жизненный цикл сузился до такой малости, что его трудно отличить от мгновения. Круговое движение вершится столь быстро, что больше не отличается от неподвижности.
Можно подумать, будто дни мои восстали. Они больше не переливаются, не переходят один в другой. Теперь они стоят вертикально, гордо утверждаясь в своей истинной ценности. И поскольку они больше не отмечены последовательными этапами очередного, приводимого в исполнение плана, они уподобляются друг другу, как две капли воды, они неразличимо смешиваются у меня в памяти, и мне чудится, будто я живу в од ном-единственном, вечно повторяющемся дне. С тех пор как взрыв уничтожил Мачту-календарь, я ни разу не ощутил потребности вести счет времени. Воспоминание об этом незабвенном злоключении и обо всем, что его подготовило, живет во мне с неизменной яркостью и новизной — вот дополнительное свидетельство тому, что время застыло в тот момент, когда клепсидра разлетелась на куски. И с тех пор мы
— Пятница и я — поселились в вечности, разве не так?
Я еще не до конца проникся всей значимостью того странного открытия. Не следует забывать о том, что подобная революция — какой бы внезапной, взрывной, в буквальном смысле этого слова, она ни оказалась — была провозглашена и, быть может, предвосхищена несколькими скрытыми признаками. Например, этой моей привычкою останавливать клепсидру, дабы избавиться от тирании времени у себя на острове. Сперва я бежал от него, спускаясь в недра горы, как погружаются во вневременное пространство. Но не эту ли вечность, гнездившуюся в глубинах земных, взрыв изгнал наружу, с тем чтобы она теперь простирала свое благословение на наши мирные берега?! Более того, не сам ли взрыв явился вулканическим извержением вечного покоя недр, державших его в плену, словно зарытое в земле семя, — покоя, который, вырвавшись на волю, завладел всем островом; так дерево, вырастая из тоненького побега, накрывает своею тенью все более и более обширное пространство. Чем дольше я размышляю над этим, тем сильнее убеждаюсь, что бочки с порохом, трубка ван Дейсела и дикарское ослушание Пятницы прикрыли своей забавной видимостью предначертанную судьбой неизбежность — вторую, после крушения «Виргинии». Вот и еще пример: те краткие, изредка настигавшие меня озарения, которые я прозвал, не без подсказки высших сил, «мгновениями невинности». На какую-то секунду перед моим взором представал другой остров, обычно прячущийся под теми постройками и возделанными полями, что моими усилиями преобразили Сперанцу. Та, иная Сперанца… Ныне я перенесен на нее, поселился на ней, живу в этом «мгновении невинности». Сперанца более не дикий остров, подлежащий обработке, Пятница более не дикарь, подлежащий воспитанию. Теперь оба они требуют полного моего внимания — вдумчивого, пристального, восхищенного, — ибо мне кажется — нет, я уверен! — что каждую минуту открываю их для себя впервые, и эта волшебная новизна не померкнет уже никогда.
Дневник. Глядя в зеркальную поверхность лагуны, я вижу Пятницу, идущего ко мне своим ровным упругим шагом; небеса и воды вокруг него так пустынны и необъятны, что невозможно определить его истинный рост: то ли это крошечный трехдюймовый Пятница, подошедший на расстояние моей протянутой руки, то ли великан шести туазов (старинная французская мера длины (1,949 м)) высотой, удаленный на полмили.
Вот он. Научусь ли я когда-нибудь шагать с таким же естественным величием? Могу ли, не боясь насмешки, написать, что он облачен в свою наготу, словно в королевскую мантию? Он несет свое тело с царственной дерзостью, он подает его, как ковчег плоти. Прирожденная, первозданная, звериная красота, все вокруг обращающая в небытие.
Он выходит из лагуны и приближается ко мне, сидящему на берегу. Едва лишь ноги его взрывают песок, усеянный осколками ракушек, едва он минует кучку лиловых водорослей и выступ скалы, вновь возвращая меня к привычному пейзажу, как красота его меняется: теперь она обратилась в грацию. Он с улыбкой показывает на небо — жестом ангела с какой-то благочестивой картины, — желая, верно, сказать этим, что юго-западный ветер разгоняет тучи, вот уже несколько дней нависающие над островом, собираясь надолго установить безраздельное владычество солнца. Он делает легкое танцующее движение, подчеркивающее благородство пропорций его тела. Подойдя вплотную, он не говорит ни слова, молчаливый мой сотоварищ. Обернувшись, он озирает лагуну, по которой только что прошествовал. Душа его витает в дымке туманных сумерек этого переменчивого дня, тело обеими ногами твердо зиждется на песке. Я разглядываю его ногу, видную мне сзади: подколенная впадина мерцает перламутровой бледностью, выступающая жилка образует прописное «Н». Когда нога напряжена, жилка вздувается и пульсирует, теперь же, когда колено расслаблено, она опала и почти не бьется.