Принцесса Грамматика или Потомки древнего глагола - Кривин Феликс Давидович. Страница 38
ОБРАЩЕНИЕ
Михаилу Степановичу было семь лет, когда он познакомился с тридцатилетним Володей. Сейчас самому Михаилу Степановичу тридцать, а Володе пятьдесят три. Они работают в одном учреждении, причем Михаил Степанович сидит в отдельной комнате, а Володя вообще нигде не сидит. Такая у него работа. Не сидячая.
Вызовет его Михаил Степанович в свою комнату, пожурит, что не сразу явился, и скажет:
— Сбегай-ка, Володя, на почту.
Или:
— Сбегай-ка, Володя, на вокзал.
Или:
— Сбегай-ка, Володя, в вышестоящее учреждение.
И на все это Володя отвечает:
— Будет сделано, Михаил Степанович.
С точки зрения грамматики, это не вызывает возражений. Грамматически допускаются самые различные обращения: и «Михаил Степанович», и «Володя», и «Миленький», и «Друг любезный». Но Михаил Степанович никогда не назовет Володю «Миленький», а Володя не назовет Михаила Степановича «Друг любезный», потому что Михаил Степанович сидит в отдельной комнате, а Володя вообще нигде не сидит. Такая у него работа.
Когда Михаилу Степановичу было семь лет, его называли Мишенькой, а еще раньше — Буленькой. А Володю всегда называли Володей, и он даже не подозревал, что бывают какие-то другие обращения, хотя в школе учил грамматику и там про это говорилось. Правда, грамматика не делит обращения на культурные, грубые и ласковые, как это обычно бывает в жизни. В жизни тебя по-всякому назовут, иногда так, что ты об этом даже и не узнаешь.
— Ну и хам он, этот Михаил Степанович!
Это, конечно, не обращение. С точки зрения грамматики, это никакое не обращение, потому что в грамматике обращение — это слово, называющее того, к кому обращаются с речью. А если обращаются к одному, а говорят о другом, называют или даже обзывают другого, то это не обращение. Обращение в грамматике требует, чтобы называли прямо в лицо.
— Послушайте, хам, никакой я вам не Володя.
Правда, это будет не очень вежливое обращение, но справедливое с точки зрения грамматики, а также жизненной правды.
А вообще-то без отчества ходить даже легче. Как-то моложе себя чувствуешь. И на почту сбегаешь, и на вокзал, и всюду, куда пошлют тебя сбегать.
Что там ни говорите, а одно имя легче нести, чем тащить на себе и имя, и отчество.
НАЗВАНИЯ ВЕСЕЛЫЕ, ГРУСТНЫЕ, ВСЯКИЕ
Орел-Скоморох на своей свадьбе сам и орел, и скоморох, сам и музыка, и песни, и танцы! Не плавные па (па вперед, па в сторону), а настоящие антраша, двойные и тройные кульбиты. Орел-Скоморох выступает, как воздушный гимнаст: все свои номера он выполняет в воздухе. Причем выполняет не так, как это бывает, когда работаешь на публику, а так, как это бывает, когда работаешь на себя, когда выступаешь на собственной свадьбе.
— Скоморох! — уныло замечает Орел-Могильник, который и на свадьбе не теряет уныния, пронося его через всю жизнь — к своей заранее намеченной цели. — И чего веселиться? Ну, свадьба. Потом будут похороны…
Орлу-Могильнику не нравится Орел-Скоморох. Впрочем, Скоморох и не стремится ему понравиться. Он хочет понравиться своей невесте, такой же скоморошке, которой только дай поскакать, особенно на собственной свадьбе. «Скачи, скачи, — размышляет Орел-Могильник на ее счет, — после свадьбы наскачешься…»
И она скачет. Она выкидывает все эти антраша, все эти двойные и тройные кульбиты, словно в жизни ее произошло невесть какое событие.
А какое событие?
Ну, свадьба. Ну, нашелся такой же, как и она, скоморох, который польстился на такую же, как и он, скоморошку. Так уже, значит, прыгать, скакать? Словно ты не орел, а блоха, простите за выражение.
Тьфу!
Орел-Могильник произносит мысленно «тьфу!», как бы подводя итог своим размышлениям. А чего размышлять-то? Стоит ли по этому поводу размышлять?
Ну, свадьба. Потом будут похороны. И между тем и другим один шаг. Одно па, выражаясь по-скоморошьи.
В трудную минуту Глупый Сивка строит из себя дурачка, поэтому его называют Глупым Сивкой.
Вот допустим: к гнезду приближается враг, а в гнезде еще не высиженное потомство. Как должна поступить серьезная птица при виде такой серьезной опасности? Либо спасать потомство, либо отражать врага.
Сивка же начинает выкидывать свои фокусы. То он взлетает, то падает, как подбитый, то вдруг начинает кувыркаться, как какой-нибудь клоун. И хотя ему, конечно, невесело, и хотя сердце его колотится, как будто его там заперли на замок, но он веселится, изо всех сил веселится, так что на него невозможно серьезно смотреть.
Смотрит враг на Глупого Сивку и забывает о его недовысиженных птенцах. И думает враг: «Ну и Сивка, до чего же ты глупый, Сивка!» А Сивка еще больше старается, словно всем своим видом хочет сказать: «Да, я глупый, я очень глупый, я прямо-таки шут гороховый, ну что с меня, дурака, возьмешь?»
И враг идет дальше, потому что с дурака взять нечего, враг уходит, смеясь и удивляясь тому, что есть на свете такие глупые сивки. А Сивка, убедившись, что враг ушел, перестает дурачиться и спешит к своему гнезду и серьезно, очень серьезно, как настоящий отец, продолжает высиживать свое недовысиженное потомство.
Но еще долго не может он успокоиться, и сердце у него прямо выскакивает, как будто где-то там сорвали замок, и Сивке страшно, теперь ему страшно, а раньше было весело! Раньше он кувыркался, а теперь сидит и дрожит, хотя раньше надо было дрожать, а теперь бы можно и покувыркаться…
Живет на свете Баобаб — как ободрение всем живущим. За свои пять тысяч лет он многое повидал: рождение и гибель держав, величие и падение фараонов. Ураганы, несущие смерть. Потопы, несущие смерть. Пожары, несущие смерть. Дикие табуны и дикие орды.
Но — живет на свете Баобаб. Как ободрение всем живущим.
Его рубили, ломали и жгли, с него сдирали кожу — с живого. Его даже назвали Баобабом, то есть Обезьяньим Деревом, — чтоб унизить, хотя ростом он и так невысок. Ему свойственна широта — тридцать, а то и сорок метров в обхвате. Разве можно согнуть, разве можно сломать при таком обхвате? Были землетрясения, все вокруг сотрясалось, а он стоял, как положено стоять тем, кто намерен простоять тысячелетия. И все, что было срублено, содрано с него, — отросло.
Пожары прожгли его насквозь, выжгли самую сердцевину. Но он все равно живет. И цветет. Когда отцвели державы и фараоны, и пожары, и потопы, и дикие орды и табуны — он все равно цветет, он живет. И даже не затвердел от всех этих испытаний.
Нет, он не затвердел, древесина у него мягкая, недаром ее любят жевать слоны. Баобаб не возражает, и причина этого не мягкость его, а широта: пусть жуют, всю не сжуют — все-таки тридцать метров в обхвате! А из коры его вьют веревки, и он тоже не возражает: новая кора отрастет. И плоды новые вырастут, и листья новые отрастут, хотя вечно их кто-нибудь объедает.
Пускай объедают, пускай жуют, пускай даже вьют веревки и называют Обезьяньим Деревом, — Баобаб не станет протестовать, при его широте это, в сущности, мелочи. Другие считают, что нужно быть выше мелочей, а он считает, что нужно быть шире. Да и разве только из него вьют веревки? Не только из него. За пять тысяч лет он смог в этом убедиться.
Всем трудно, приходит к выводу Баобаб, но — ничего не поделаешь. Нужно быть шире трудностей, тогда их легко преодолеть…
Поэтому Баобаб обнимают сразу двадцать, а то и тридцать человек. А тех, у которых нет широты, и один человек не обнимает.
Жужжала-Печальница, небольшая, но весьма печальная муха, настолько печальная, что, казалось, она вобрала в себя всю мировую скорбь, после чего остальные мухи должны жить беззаботно и весело, — так вот, эта самая Жужжала-Печальница, которую иногда называют Траурницей, нисколько не заботясь о том, чтобы отличить ее от бабочки Траурницы, а может быть, специально для того, чтобы спутать ее с бабочкой Траурницей, хотя спутать муху с бабочкой можно в состоянии уж слишком большой печали, — так вот, наконец, эта Жужжала-Печальница, муха, а, уж конечно, не бабочка, в один печальный, тоскливый, совершенно несчастный день повстречала Бражника-Языкана.