Бунт на корабле или повесть о давнем лете - Артамонов Сергей Федорович. Страница 16

Они заперли меня на пустой веранде, а сами пошли полдничать.

Но ничего смешного не было, особенно потом, когда они меня стали разбирать за всё это. Собрались и вожатые, и совет лагеря, и Галя с Валей там были, и Сютькин, и Витька, и другие ребята из нашего отряда, которые все тоже дрались подушками не хуже моего.

Только я-то стою перед ними, а они сидят за столом. Не было лишь Спартака — третий-ближний отряд как раз находился в походе. И мы бы пошли после них, да теперь не поведёт нас Гера. Пропал походик… Они только вчера ушли на два дня с ночёвкой… Вот бы и мне с ними! Я бы котёл тащил и выучился бы разжигать костёр одной спичкой. Я ведь уже пробовал это делать в своём шалаше… А ещё лучше, если бы они ушли попозже и сейчас был бы тут Спартак вместо этой мамы Карлы, которая даже слушать меня не хочет. Что ей сказал Гера, тому и верит. А он-то и сам ничего не знает, ведь он спал! Ведь мы целый час воевали подушками прямо над его головой, а он даже не шевельнулся, а теперь говорит, что всё знает.

Конечно, ему обидно, что на живот прыгнули, но ведь это не я сделал, а они слушать ничего не хотят, да ещё торопятся — поскорее бы кончить эту волынку! Потому что сегодня на большой веранде решено расставлять и развешивать на стенках глиняную выставку, для которой у меня есть жаба и ещё одна вещь… Теперь уже ни к чему секретничать: я сделал ровную глиняную дощечку с дырочкой, чтобы вешать, а на этой дощечке вылепил свой кораблик с тремя мачтами, со всеми парусами и пушечками в прорезях борта. На корме помещение для жилья, мостик с рулевым колесом и сигнальный фонарь.

«Жалко только, что нет здесь теперь Спартака — он бы меня выслушал, он бы поверил мне!» — так думал я, ещё и не представляя себе, что ждёт меня впереди.

Я стоял перед ними и злился на них за то, что все они — вот, расселись, как фон-бароны, а я, я стой теперь перед ними! И я-то как нарушитель, а они как судьи. Даже сначала и я сел — не хотелось мне перед ними стоять. Сел я на краешек стула. А мне сразу и Полина и Сютькин:

— Нет, ты стой, ты отвечать будешь. Так что встань и отвечай.

Ну, Табаков, что же ты молчишь? Хулиганить — первый, а отвечать не хочешь? — Это старшая вожатая. — Может, ты считаешь, что не мы правы, а ты?

— Не бил я Геру, — начал я, а все расхохотались.

— Ещё бы тебе его бить! Ну и сказанул! Силач нашёлся!

— Всё равно я его не трогал…

— А вот товарищи твои говорят, что ты дрался…

— Да вы лучше у них спросите, где они в это время были, — начал было я про Сютькина и про клубнику, но потом сообразил, что так выйдет, будто ябедничаю, и сказал: — А они мне не товарищи, если всё на меня валят…

— Это почему же так?

— Да он вообще — перебежчик, — вмешался Сютькин, — он с отрядом только в столовую ходит, а так весь день в третьем-ближнем пасётся или вообще неизвестно где… У него все друзья «ближние».

— Вот видишь! — сказала мама Карла. — Твои же товарищи на тебя обижаются!

— Да это не так, — стал я объяснять, — я с одним только Ломовым дружу, а он из нашего отряда. Да и не всё ли равно, с кем водиться?..

— Не умничай и не уводи в сторону, а то мы лишь теряем время и ни с места, — оборвала меня мама Карла.

Я и в самом деле затягивал это заседание, а Полина, наверно, торопилась, как всегда, к своему Карлёнку. Он, когда оставался один, сидел и ревел, пока не увидит Полину, а как увидит — умолкает и на руки просится. Так что не до нас и не до наших историй было маме Карле, а если что и случалось прямо перед её застеклёнными глазами, она всякий раз терялась, охала и сначала нам же на нас жаловалась, а потом вспоминала, что надо быть строгой, и тогда отсылала нас к нашим вожатым, говоря приблизительно вот так: «Что? Что такое? Ах, мальчики, опять вы! Боже мой, кто это сделал и как вам не стыдно! Как ты стоишь? Изволь встать как следует, и ступай в свой отряд, и скажи, что тебе старшая вожатая сделала замечание… Нет, постой! Мальчик! Где этот мальчик… Вот только что он был, куда он ушёл? Я не спросила его имени. Как не стыдно пользоваться тем, что у меня запотели очки!..»

А мы правда пользовались этим, и ещё как!

Когда она вновь сажала себе на нос уже протёртые стёкла, никого не было: ни виновных, ни свидетелей. Зато преступление оставалось на своём месте, и, скажем к примеру, оно однажды дико засверкало под солнцем свежей ядовито-зелёной масляной краской.

Что это было?

24

А вот что. Это красили забор сторож и Партизан, да отошли куда-то зачем-то. А ведёрки с краской оставили и в них кисти забыли… И конечно же, шёл мимо кто-то ещё с кем-то, смотрят — краска есть, много краски… И кисти в ней плавают. Хорошо? Очень даже!

Что бы это, думают, им такое покрасить? Забор?

Неинтересно. Его Партизан со сторожем сами доведут. А вот если горниста покрасить — это красиво!

Он гипсовый, серый, облупленный. От всех дождей видны потёки и от всех морозов — трещинки… Даже полезное получается дело…

И выкрасили горниста зелёной краской, весьма аккуратно, без проплешин. В две кисти работали, и почти весь отряд приложил руку, да тут вдруг мама Карла, откуда ни возьмись, с вечным своим:

— Ах, боже мой, у меня мальчик плачет!.. Он там, может, пуговицу проглотил и всё, что угодно, а вы тут. Ах! Кто это сделал?

— У вас там ребёнок плачет! — лукаво ей кто-то напомнил.

— Плачет? Ты сам видел?

— А чего видеть? Отсюда слышно…

— Ах, боже мой! Идите и скажите своему вожатому… У вас кто, Гера? Вот и ступайте к нему, пусть он сам разбирается со своим отрядом, а я бегу!

И побежала.

Когда это было, вчера или дня два назад? Не помню уже.

А вот сегодня, сейчас заседает в пионерской комнате совет лагеря, и одному человеку задают вопросы, и человек не хочет на них отвечать. Стоит и злится и делает вид, что всё это — пустяки, а каша оттого заваривается всё гуще и гуще…

— Так как же, Табаков? Почему же ты нам твердишь одно, а товарищи твои говорят другое?

— А потому что если хотите знать, то все дрались. И я и они. И вообще никто не дрался, а это мы так играли.

Я говорил это, думая, что сейчас всё объяснится и меня отпустят. Но ошибся, вышло совсем иначе.

— Значит, ты один против всех? Против отряда? — спросила Полина.

— Не знаю… — замялся я, сообразив, что напрасно я вообще отвечаю. Все мои слова теперь будут против меня, потому что и сами они — против меня. Попроси я у них сразу прощения, и всё бы тут кончилось.

Лучше бы уж я молчал! Теперь, когда я сказал, что дрались все, — все и будут против меня, как против ябеды. Но уж очень это обидно! Чего они тут расселись и обсуждают меня, когда сами такие же, а кое-кто ещё и чужой клубникой весь перемазан! Не буду я у них прощения просить!

И они присудили — снять на вечерней линейке с меня галстук на три дня, и карикатуру нарисовать в газете, и чтобы я в столовую и всюду ходил один, позади строя.

«За что?»

«За то, что не подчиняюсь, и за то, что нагрубил». «А я не грубил!»

«И ещё за то, что сказал им в ответ: «Не снимете! Посмотрим, как это вы снимете!»

Вот за это, за всё вместе. И ещё за Геру.

Геру нашего мне, конечно, никогда не забыть. Вот взрослый я уже, а представляю его себе, и снова настроение портится.

Зато начальника вспоминаю часто — добрый он был человек, трудолюбивый.

То, смотришь, забор он красит вместе со сторожем, то крышу чинит и кричит сверху:

— Иди, иди — не бойся! Чего ж ты остановился?

Но как пойдёшь, если он на крыше сидит, красит, чинит. А назавтра в другом углу лагеря — он, да не чинит уже и не красит, как раз наоборот, ацетоном краску смывает…

— Во! Видал, до чего безобразия доводят! Делать бездельникам нечего! Так, отвернулся я, понимаешь, десять минут меня не было, а прихожу — и глазам не верю. Даже ведь не понял сначала, в чём дело, только чувствую — перемена произошла… Взял, понимаешь, кисть и покрыл фигуру зелёным цветом, что ты с ним сделаешь? Молчишь, да?