Волшебник из Гель-Гью - Борисов Леонид Ильич. Страница 21
Грин прочел письма раз, второй, отложил их, как откладывают спорные, еще не прояснившиеся рукописи, и возбужденно заходил по комнате. Человек – Александр Степанович Грин – был доволен и счастлив, изумлен и взволнован. Художник А. С. Грин был в смятении, переполохе и тревоге. Личное письмами не задевалось вовсе, но творческое было залито огнем таинственных молний и озарено громом, получившим цвет, вес и запах. Всё то сюжетное и сказочное, что свойственно было его дарованию, неожиданно получало фундамент и оправдание. Крышу, окна и украшения дома нужно было возводить своими силами.
«Талант не пальма, – записал в эту ночь Грин. – Талант, скорее, яблоня. Кто же я? Я вишневое дерево – разлапое, тонкое, нежное».
Всю ночь Грин не ложился спать. И не притрагивался к последнему письму – к тому, которое принес ворон после того, как вышла жена из комнаты. В семь утра будильник залился неистовым звоном. Грин прошел в кухню, вымыл лицо и руки, поставил на керосинку чайник с водой. Приготовил стол для работы. Решительно взял письмо в квадратном бледно-зеленом конверте, развернул, прочел.
«Елене Семеновне Хмельницкой в собственные руки.
Дорогая Леночка!
Здравствуй, милая, роднуся моя!
Ты уже знаешь подробности исчезновения всего нашего семейного архива. Это до того удивительно, неправдоподобно и, прямо скажу, произошло, как в книжке сказок Андерсена, что я и ума не приложу. Идти в заявлять кому-нибудь я не в состоянии, – потребуют подробностей, начнут спрашивать, ну, а как я, безухая и безъязычная, выйду из положения? К полицейским властям ходил наш милый Алексей Иваныч Королев, сосед и добряк. Ему ответили там, что ничего по этому поводу предпринять не могут; дескать, ворон – птица, и его за покражу не арестуешь и не допросишь. Странно только для меня, что после окончания ремонта колокольни нашей церковки (а ей что-то около двухсот лет с половиной) ворона никто больше не видел. Так и скрылся, загадочная птичья душа, невесть где и куда, с пакетом всей нашей переписки, а было в ней фунтов десять, если не двенадцать.
Весь маленький в тихий наш Новгород говорит об этой истории. Нянька моя Евлампия деньги принялась зарабатывать, в подробностях рассказывая, как влетел в окно ворон, как схватил пакет, лежавший наверху бюро, и вылетел, крылом разбив стекло в галерее. Смотри – он и к тебе прилетит!
Приходи сегодня к нам обедать. Гастроли мои и Катюшины начнутся в сентябре, сперва в Христиании, потом нас повезут в Стокгольм, а оттуда в Гельсингфорс. Жду, приходи, приходи! Честное слово, жутко и не по себе от этой истории.
Захвати с собою краски и холст. У меня на столе такой букет, что ты ахнешь. Прислали из Петербурга, а от кого – не знаю.
Целую, обнимаю, жду. Пойдет дождь – пришлю дрожки.
Твоя Вера. 19 августа 1910 года.»
Вечером Грин решил уехать куда-нибудь из Петербурга. На сутки, на три дня, на неделю, чтобы отдохнуть, обдумать, найти равновесие.
Глава двенадцатая
Он жил среди нас, этот сказочник странный,
Создавший страну, где на берег туманный
С прославленных бригов бегут на заре
Высокие люди с улыбкой обманной,
С глазами как отсвет морей в янтаре,
С великою злобой, с могучей любовью,
С соленой, как море, бунтующей кровью,
С извечной, как солнце, мечтой о добре.
В маленьком тихом Дудергофе Грин снял на неделю комнату в семье местного булочника Иоганна Штрауса. Грин не любил немцев, но все же принужден был поселиться у него потому, что все другие дачи были летними, зимою не отапливались, а Грину хотелось отдохнуть именно в Дудергофе, – и от города недалеко, и уголок прелестный: сосновый парк, малолюдье, тишина, уют. Булочник предоставил в распоряжение Грина диван, стол, кресло, отличную кровать красного дерева, два раза в день топил круглую железную печь и кормил своего постояльца изобильно и вкусно. Он не спросил у него паспорта, не поинтересовался родом занятий и лишь напомнил о деньгах: полный пансион на семь дней – тридцать пять рублей.
Утром, выпив пять стаканов крепкого чая с горячими сдобными булками, Грин уходил в парк. Любовно обходя заросли маленьких елочек, взволнованно улыбаясь крепким мачтовым соснам, напевая и насвистывая, он неторопливо взбирался на Воронью гору. Стояли морозные дни, мохнатый иней висел на деревьях, парк, подобно гигантскому сооружению из серебра и фарфора, завораживал взор и пробуждал в душе добрые, наивные воспоминания из дней детства и вызывал счастливые бодрящие ассоциации. Здесь просторно было фантазии, здесь никто не мешал Грину, он ходил под живыми сводами воспетого поэтами лесного царства, и первое, что припомнилось ему в первый же день приезда, были некрасовские стихи – щемящие сердце, будящие тоску и горькое сожаление о том, что детство прошло, и вместе с тем успокаивающие: детство было, оно живет в памяти, и есть стихи, способные воскресить живые впечатления счастливого бытия ребенка.
Грин декламировал любимые стихи о русской зиме, ветер перешептывался с вершинами больших сосен и елей, колючий холод бодрил и румянил щеки. И столь реально было выпадение всего душевного строя Грина из действительности, что много усилий требовалось на то, чтобы вернуть его на землю, напомнить ему, что он на прозаическом снегу дачного Дудергофа и что стук поезда и дымок из трубы паровоза просты и будничны, и зеленые вагончики бегут не в Зурбаган, а в маленькую, скучную Гатчину: каких-то сорок восемь верст от Петербурга.
Исходив весь парк от церкви до Вороньей горы и вдоволь наглотавшись мороза и наслушавшись веселого чириканья лесных зимних птиц, Грин являлся в свою крошечную комнату, и добродушный, но самоуверенный и хитроделикатный Штраус подавал ему горячий борщ с сосисками, вносил графины с пивом и водкой, запеченные со свиными почками макароны, слоеные пироги с капустой. Поесть Грин любил, к еде он относился с почтеньем, и здесь, в Дудергофе, ел много и с аппетитом исключительным.
После обеда он читал что-нибудь – с собою он взял «Мельмота-Скитальца» – книгу, весьма похожую на то, что он писал сам. Читал он вслух, и вся семья Штраусов – папа, мама, дочь, сын, бабушка и племянница – на цыпочках подходили к дверям комнаты Грина и слушали фантастические вымыслы Матюрена.
– Наш жилец, я думаю, ученый, – говорил Штраус.
– Нет, он еще не ученый, но стремится к этому, – заявляла фрау Штраус.
– Он в парке поет и хохочет, он, я думаю, актер, – говорил сын булочника.
Бабушка, с полчаса послушав чтение, изрекла:
– Я не знаю, кто он такой, но я жду, когда же к нему придет женщина…
Вечером Грин уходил на станцию. Он забирался в буфет, заказывал коньяк и закуску и часами сидел возле окна, вслушиваясь в паровозные гудки пробегаюших мимо поездов и печальную перекличку стрелочников. За окном шел снег, темные фигуры прибывающих и уезжающих, подобно китайским теням, бродили по платформе.
В буфетной комнате топилась печь и, несмотря на малолюдье, было весело и уютно. За прилавком стояла молодая женщина, она предупредительно выполняла мелкие желания Грина и не без удовольствия слушала болтовню невзрачно одетого посетителя, длинного, худого, некрасивого, но умевшего заинтересован, обладавшего высоким даром остроумной, живой беседы. В первый же свой визит Грин выяснил, что молодая женщина одинока и не прочь развлечься, что она овдовела всего лишь год тому назад и как-то так, по инерции, продолжает торговое дело своего мужа, которое весьма спокойно, но малоприбыльно.
– Вот вы, например, – сказала она, улыбаясь, – сидите третий час и каждые двадцать минут расходуете деньги. Все другие мои посетители забегают на пять минут, чтобы выпить бутылку пива и съесть один-два бутерброда.