Мой брат Юрий - Гагарин Валентин Алексеевич. Страница 41

Сатин на галстук

Пятиклассников принимали в пионерскую организацию.

Юра пришел домой радостно возбужденный.

— Завтра,— объявил он,— линейка у нас в школе. Галстуки нам будут повязывать. Пойдем, Валь, галстук покупать.

— Пойдем,— согласился я.

Все промтоварные магазины обошли мы в тот день, все ларьки. Не везло нам отчаянно. Не то что галстука — даже красного ситчика, из которого можно было бы галстук скроить, не удалось нам найти. Оно и понятно, время было такое — трудное, послевоенное время.

— Все, Юрка, больше идти некуда,— сказал я, когда с унылым скрипом закрылась за нами дверь последнего на нашем пути магазина.

Он стоял передо мной в пальто нараспашку, в шапке-ушанке, одно ухо которой было задрано вверх, а другое прикрывало левую щеку. С тусклого неба падали какие-то хлипкие, беспомощные снежинки, и вся Юркина фигура тоже выражала и беспомощность, и растерянность, и отчаяние.

— Так-то вот, братишка. Невеселые дела. Больше идти некуда,— повторил я.

Юра ковырнул снег носком валенка, уныло спросил:

— А как же быть?

— Может...— попытался я утешить его,— может быть, вам в школе галстуки выдадут? Вы соберете деньги, кто-нибудь съездит в Смоленск. Там-то уж наверняка есть.

— Нам, Валь, сказали, чтобы каждый с собой принес. У всех есть, а у меня нет.

— Раньше надо было думать...

Мама, когда мы рассказали ей о нашем невезении, расстроилась не меньше Юры.

— Вот ведь неувязка! — повторила она грустно.— Что же нам теперь делать-то?

Отец тоже был озадачен, но он смотрел на все житейские явления оптимистичнее.

— Не беда, Юрка. Недельку без галстука походишь, а там я соберусь в Смоленск... Важно, чтобы в душе пионером себя чувствовал.

— Но ведь их повязывать нам завтра должны,— в отчаянии выкрикнул Юра, не убежденный доводами отца.— Как же я один без галстука останусь?

— Не дело говоришь, Лень,— вмешалась и мама.— Яичко к празднику дорого. А ты, Юрушка, ложись-ка спать.  Утро вечера мудренее, что-нибудь да придумаем.

Не только в Юриной — ив моей душе после этих слов затеплилась какая-то надежда. Мы привыкли к тому, что зря мама ничего не обещает.

Когда ребята угомонились, заснули, мама поставила на стол швейную машинку. Отец заворчал:

— Ты чего это на ночь глядя? День мал?

— Мал, Лень. И сутки коротки.

Вздохнув, открыла мама свой старенький сундук, переживший революцию и две войны, ее девичество и ее молодость, долго копалась в нем, а потом извлекла с самого дна какой-то сверток. Содрала с него пожелтевшую от времени газету, развернула — огненным кумачом загорелась в ее руках рубаха-косоворотка.

— Ты чего, спятила? — испуганно спросил отец.— Чего-то ты вдруг, Нюш?

— Надо, Алексей Иванович. На дело ведь. Куда ножницы-то запропастились?

Давным-давно, до войны еще, в Юрином возрасте, а может, и того меньше, видел я эту рубаху. Только раз и видел. И знал о ней, что она — единственная память о нашем деде, мамином отце. Память о путиловском рабочем Тимофее Матвееве.

Я никогда не видел деда, родился через несколько лет после его смерти, но биографию его знал, кажется, назубок. Впрочем, не я один знал — длинными зимними вечерами частенько рассказывала нам мама о своем отце.

Десятилетним парнишкой попал Тимошка Матвеев из смоленской деревни в Петербург. Хлопец был смышленый и бойкий и за несколько лет испробовал самые различные работы: служил «мальчиком» на побегушках, разносчиком товаров, подсобным рабочим в какой-то гвоздильной мастерской. В 1892 году, уже пообтершийся в столице, повзрослевший, Тимофей Матвеев определился на Путиловский завод. Со временем стал металлистом, причем очень высокой квалификации.

Семья у деда Тимофея была не маленькая: сыновья, дочери, все один одного меньше. Мастер­ство его и рабочее умение приносили, в общем-то, заработки не ахти какие: жили скудно, перебива­лись с хлеба на квас.

Может, от этой жизни впроголодь, а может, оттого, что, научившись грамоте, стал понимать Тимофей Матвеевич Матвеев, как несправедливо устроен мир,— от этого, может, и стал он близок к «бунтовщикам», к революционерам. Участвовал в событиях пятого года, попал под пули в день 9 января во время шествия к царю.

— Ой как он плакал, когда прибежал домой с той проклятой демонстрации, какими страшными словами попа Гапона бранил! — рассказывала нам мама.— Крови-то рабочей сколько в тот день пролилось — подумать невмоготу. За нашим домом ручей сточный протекал, от бань от общественных, так даже в нем вода красным цветом занялась.

И плакал Тимофей Матвеевич по рабочим, без вины погибшим, по товарищам своим. А еще — от яростной обиды на то, что так легкомысленно поверили они, и он в том числе, продажному попу Гапону, пошли у царя правды и заступничества искать...

Мама об этой истории в подробностях от Марии Тимофеевны слышала, от старшей своей сестры.

Кто-то из хозяйских держиморд по наущению охранки «помог» деду во время работы получить тяжелое увечье: Тимофей Матвеевич проходил по цеху, когда сверху сбросили на него раскаленную болванку.

По стопам отца пошел и старший мамин брат, Сергей Тимофеевич. Тоже питерский рабочий, он уже в семнадцать лет получает «волчий билет» за участие в забастовках, на квартире Матвеевых часто устраиваются обыски — жандармы ищут запретную литературу. После революции Сергей Тимофеевич, большевик, комиссар одной из частей Красной Армии, сражается на различных фронтах, принимает участие в подавлении кулацкого мятежа в Гжатском уезде.

В двадцать втором году его, полного сил, энергии, сразил сыпной тиф.

...Все это вспоминалось мне в те минуты, когда я увидел косоворотку деда в маминых руках. И еще вспомнилось — тоже мама рассказывала, что дед надевал рубаху эту только по большим праздникам — в дни тайных рабочих маевок.

— Зря ты это,— тихо сказал отец.

— Надо,— повторила мама, берясь за ножницы.

Вскоре на стул поверх аккуратно сложенной Юриной белой рубахи лег кумачовый галстук.

— Ура! Спасибо, мамочка! — бросился Юра утром целовать маму.

Юра не догадывался, какой ценой достался ему этот галстук, не подозревал, что матери пришлось пожертвовать кумачовой рубахой — единственной памятью о деде Тимофее.

Мы и не собирались говорить ему об этом. Зачем?

А сказать все-таки пришлось. И случилось это, наверно, через неделю после того, как его приняли в пионеры. Вот при каких обстоятельствах случилось.

Юра прибежал из школы, швырнул сумку на скамью, закричал с порога:

— Знаешь, Валя, нам новые галстуки выдали, настоящие! Поменяли на старые.

Дома, к счастью, был я один.

— Смотри,— расстегнул он пуговицы пальто.— Шелковый!

— Ты что наделал?

Наверное, он что-то прочитал на моем лице или по голосу понял, потому что притих, спросил негромко:

— А что?

— Твой же галстук мама знаешь из чего сшила? Из красной рубахи деда Тимофея.

Я хотел рассказать ему, как это было, и не успел: Юра повернулся на пороге, выскочил на улицу.

Вернулся он скоро, вернулся в своем — сатиновом галстуке.