Моя школа - Бондин Алексей Петрович. Страница 20
ПОРКА
Я незаметно вышел из дома и торопливо направился к волости. Выбежав на базарную площадь, я услышал душераздирающие женские крики. Толпа людей окружила здание. Толпа гудела. Где-то выла женщина.
— Да родимые вы мои детушки! Да куда я теперь с вами денуся?…
Кто-то рыдал. Кто-то злобно, но тихо говорил:
— Слыхано ли дело, чтобы при воле пороть! Нет на то законов!!
— Для них законов нет… Законы для нас…
— Ну, переполнится чаша терпения народного. Будут дела…
В середине волостного двора слышен дикий вой. Точно там бьют быка по голове. Через открытые настежь ворота, во дворе, видно какое-то движение, но его загораживает плотная серая стена мрачных часовых.
Я пробираюсь узким переулком, запруженным народом. Вдоль забора непрерывной цепью стоит усиленный караул солдат с ружьями. Я пробиваю локтями себе дорогу. Меня ткнула в спину какая-то старуха, потом я получил подзатыльник от рыжего мужика. Он сердито на меня посмотрел и выругался:
— А этих, прости господи, сверчков везде спрашивают! Везде им дело есть!
Всюду стоят солдаты и полицейские. Они кричат:
— Отойдите, не напирайте, или вам же плохо будет!
Задние ряды давят. Передние уже вплотную притиснуты к солдатам.
— Отойди! — грозно крикнул усатый солдат. — Смирно! На руку!..
Солдаты враз качнулись. В их руках зловеще звякнули винтовки. Народ шарахнулся от солдат. Где-то в толпе слышался заглушённый женский голос:
— Ой, батюшки мои светы, родимые, отпустите, бога ради!.. Народ отхлынул. На снегу лежала вниз лицом женщина в полосатой шали. Она билась в страшных судорогах и скребла ногтями утоптанный снег. Её подняли и унесли.
Меня неожиданно дернул за рукав Архипка Двойников, знакомый по школе мальчик.
— Пойдём, — сказал он.
— Куда?
— Смотреть, как порют… Уй, здорово! Я видел.
— А куда? — переспросил я.
— Айда, знай!
Мы забежали в какой-то двор, залезли на поленницу дров, а с неё пробрались на отлогую крышу сарая.
— Ты не показывайся, а то увидят — прогонят, — предупредил меня Архипка.
Мы поползли по глубокому снегу к краю крыши и замерли.
Весь двор перед нашими глазами был как на ладони. Посреди двора стояла длинная тяжелая скамья. Вокруг неё вытянулись неподвижно солдаты с ружьями. Их штыки торчали, как тонкие свечи. Возле них шагал взад и вперед офицер в светлосерой шинели. По двору ходили полицейские, сотские в нагольных и овчинных полушубках, с медными бляхами на груди. Тут же была видна рослая фигура старшины Кузнецова. Он — в черном суконном меховом пиджаке, в круглой, как решето, с красным бархатным околышем шапке, в черных перчатках. В углу вздымался ворох ивовых прутьев.
— Розги лежат, — тихо пояснил мне Архипка. — А порют вон на этой скамейке. А вон палач-то ходит, видишь?
— Где?
— Да вот в красной-то рубахе, рукава-то у него засучены. Уй, хлестко стегает!
У меня сперло дыхание, в горле стало сухо. Я чувствовал, как моё сердце учащенно забилось в груди. В палаче я узнал Наймушина. В руках у него, связанные в пучок, гибкие, тонкие ивовые прутья. Он потряс розгой в воздухе и, лихо размахнувшись, хлестнул ею по земле. Розга издала злобный свистящий звук.
— Гляди, ведут! — толкнув меня в бок, сказал Архипка.
Из каменного здания вывели рослого, широкоплечего парня лет двадцати двух, в широких плисовых шароварах, в синей рубахе без пояса, с расстегнутым воротом. На голове его — густая шапка всклокоченных кудрявых волос. Он упирается, не идет. Два дюжих сотских ведут его под руки, третий толкает сзади. Парень бьется, падает. Его поднимают и волокут к скамье. Глаза его испуганны, губы крепко стиснуты.
Вдруг он вскочил на ноги и, развернувшись, раскидал сотских, но на него навалилась куча людей. Свалили на скамью и связали, закинув под скамью руки. Двое здоровых солдат сели на него верхом.
Наймушин, не торопясь, подсучил рукава, плюнул в пригоршни.
— Всыпай! — крикнул офицер.
Наймушин размахнулся. Розга просвистела в воздухе и опустилась.
Парень вздрогнул, извился змеей и дико зарычал.
Я закрыл руками глаза. Парень выкрикивал диким голосом отборную брань. Потом его крики перешли в непрерывный вой. Розга резала воздух и кромсала тело парня на куски.
Мне казалось, что Наймушин хлещет не по телу, а по изорванному багровому лоскуту. Струйки крови падали и всасывались в снег. Глаза Наймушина остеклянели. Переводя тяжело дыхание, он отошел от скамьи.
К парню подошел очкастый человек в шляпе. Он пощупал руку парня, подошел к офицеру, сказал ему что-то. Офицер крикнул;
— Двадцать пять еще!
Снова засвистела розга.
— Крепче!
Но парень уже не двигался. Он лежал, как мертвый.
— Не мажь! — кричал офицер.
Парня сняли со скамьи и, как мертвого, утащили обратно. Вывели седого старика. Он шел покорно, не сопротивляясь. Подошел к скамье, сам спустил штаны и, перекрестившись, лег на неё.
Я заплакал, сполз с крыши и, не помня себя, побежал домой. По дороге зашел к Павлу. Екатерина меня встретила молча. Лицо её было мрачное, опухшее, глаза мокрые.
— Где был? — спросила она меня, когда я разделся.
— Там, — сказал я.
— Что ведь делают! А?… Олешка…
Голос у неё дрогнул. Она ткнулась головой в подушку и заплакала.
Я ни разу не видал, как плачет Катя. А я уже не плакал, а был в каком-то тяжелом забытье. Мне ярко представлялась кровь. Она рдела огненными пятнами на снегу, как втоптанный в снег кусок живого мяса, вырванный из тела человека. Я не мог восстановить в памяти ни лица Наймушина, ни офицера, ни Кузнецова. Их лица сливались в одну уродливую звероподобную морду, заросшую жесткой шерстью и забрызганную кровью.
Эти кошмарные дни бросили густую тень и на жизнь нашей школы. В ребятах не стало прежнего оживления. Они присмирели, притихли и, собираясь кучками, таинственно о чем-то разговаривали. Низкий потолок огромного зала стал точно ниже, тяжелее, мрачнее.
В окна смотрит январский грустный день. По залу ходит Луценко; он как будто стал настороженнее. Тихо подходит к ребятам и прислушивается, не смотря на них. Меня давит эта обстановка. Виденный мною кошмар настойчиво преследует меня.
Я смотрю на толстого, неповоротливого мальчика Телепнева. Он изменился. С его румяного лица слетела всегда приветливая, спокойная улыбка. Лицо осунулось, потемнело. Он одиноко ходит по залу, подходит к окну и подолгу грустно смотрит в серый зимний день, будто кого-то ожидал. Он стал сиротой, как и я. Отца его запороли: дали двести ударов и, мертвого, сняли со скамьи. Мать умерла, как мне рассказали, «в одночасье», узнав о смерти своего мужа, по дороге от волостного правления.
Мне хотелось подарить Телепневу что-нибудь такое, от чего у него заиграла бы снова улыбка. Но я ничего не мог придумать. Потом принес ему грифель и два новых перышка. Он взял их, посмотрел мне в глаза и тихо заплакал.
Однажды мы стали расспрашивать Телепнева об отце. Но тут неожиданно вырос Луценко и закричал:
— Вы что с ним тут няньчитесь?…
Мы испуганно разбежались по разным углам. Я видел, как Луценко схватил Телепнева за плечо, тряхнул его и о чем-то спросил, а тот, посмотрев исподлобья, ответил и отвернулся от учителя.
Луценко помутнел, глаза его округлились, стали влажными, губы плотно сомкнулись. Он схватил Телепнева за шиворот и потащил по коридору.
До моего слуха донеслись злые слова Луценко:
— От собаки, видно, собаки и родятся.
Мы побежали вслед за ними. Луценко привел Телепнева в раздевалку:
— Где твоя одежда?… Эта?… Одевайсь!
Телепнев надел шубенку, шапку с ушами. Луценко взял его за ворот, подвел к краю лестницы и толкнул, пробормотав сквозь стиснутые зубы:
— Пшел прочь из школы!