Моя школа - Бондин Алексей Петрович. Страница 29
— Гори мои дома, гори всё, но не гори мои голуби, — бормотал Цветков.
Пожару не дали разгореться. Прибежавшие с железнодорожной станции рабочие затушили пожар.
НА ЭКЗАМЕНЕ
Солнце весело забирало высоту в голубеющем небе весны. Оно уже перешагнуло через Голый Камень и закатывалось за горой Высокой. Чернолесье пока еще не оделось, но сосны уже закудрявились.
Широкий пруд местами уже вскрылся. Ветер, гоня по нему зеленоватые иглы льда, сгруживал их у берегов, и волны играли ими, шурша, как битым стеклом.
Мне легко и весело. Я залезаю с книжкой на террасу голубятни, растягиваюсь на ней и греюсь на солнце. Читать не хочется. Хочется смотреть в небо. Там клубятся белые облака, а меж ними — неизмеримая синяя глубина.
Приближались экзамены. В мыслях всё чаще и чаще вставал отец Александр, его тихое и злобное предупреждение: «Я тебя, басурман, не допущу до экзамена».
Мне страшно. Что, если я не выдержу экзамен по закону божию?
Я торопливо переметываю ненавистную мне книжку «Новый завет». Всматриваюсь в заголовки: «Нагорная проповедь», «Притча о мытаре и фарисее», «Воскрешение Лазаря». Мне трудно уместить в памяти все эти скучные рассказы.
Пришел Денисов. В руках его — толстая книга.
— Чего, Л-ленька, зубришь?
— Зубрю.
— Я в-вызу-уб-брил.
— Ответишь?
— Д-думаю… ув-важить дурака.
Он улыбнулся мне и сообщил:
— На лето п-пойду работать в депо.
— А я — в ковальню.
— В-в депо лучше.
— Чем?
— Т-там машина, п-паровозы.
Но Денисов сейчас тоже занят мыслью об экзаменах. Лицо его озабочено.
— А я вот ч-чувствую, ч-что меня б-батька з-зарежет. У-хороший бы б-билет в-взять… — И решительно заявил: — Н-не выдержу эк-кза-амена — уеду.
— Куда?
— П-путешествовать. Вот, посмотри-ка э-эту книгу — «Таинственный остров» Жюль Верна. Ты н-не читал?… Пр-прочитай. Н-на воздушном шаре ул-летели… П-пять человек… У них т-тоже м-мальчишка, Г-герберт, бг-бг-был. Х-хороший. А-а с-собака Т-топ… Айда?! Д-до Черного м-моря зайцем д-доедем, а-а там — н-на корабль. Пойдем?
Я молчал, а он укоризненно спросил:
— Т-трусишь? Я в-всё равно уйду…
Экзамены начались в половине мая. Мы хорошо разделались с историей, с естествознанием, с геометрией. А по русскому языку меня Николай Александрович даже похвалил за сочинение:
— Ты хорошо написал, если только не списал из какой-нибудь книжки. Я хотел тебе пять поставить, но так как уж больно хорошо, то я тебе поставил три с плюсом.
— Почему? — спросил я.
— Потому что я думаю, что ты где-нибудь слизал.
Похвала эта меня обидела до слез.
Мы с замиранием сердца пришли на последний экзамен — закон божий. Поп явился в новой голубой шелковой рясе, а с ним — седенький, высохший от долголетней жизни, благочинный. Перед нами на столе были раскинуты билеты. В них были номера глав, которые мы должны рассказывать.
Меня вызвали вторым. Я смело схватил билет и подал отцу Александру. Он посмотрел на меня исподлобья и строго сказал:
— Ну, рассказывай о страстях господних.
Я знал это место и начал твердо рассказывать. Отец благочинный улыбался и ждал чего-то. Его впалые губы шевелились, и серый клок реденькой бороды качался.
— Завеса во храме разорвалась не сверху донизу, а снизу доверху, — поправил он меня.
— Доверху, — сказал я.
— Как разорвалась-то? — спросил отец Александр.
— Надвое.
— Ну, как надвое: как рубаха, что ли? Вот так — на две половины?
Он поднял подол своей рясы и показал, будто хочет её разорвать.
— Нет, — сказал я. — Две завесы стало.
— Ага-а! — самодовольно поглаживая бороду, протянул благочинный. — Тонкая завеса разорвалась надвое.
Отец Александр строго мне сказал:
— Иди!
Вечером я пришел к Денисову. Он грустно сидел за столом и смотрел в окно.
— Ты чего? — спросил я.
— Н-на-поролся.
— На чем?
— Н-на п-пире в К-кане Га-галилейской.
— Я тоже, — сказал я.
— Н-на чем?
— А на завесе-то!
На следующий день стало известно, что Ванюшка Денисов исчез из дому.
Цветков, торопливо понюхивая табак, успокаивал его мать:
— А я говорю — никуда к чорту не денется. Полиция поймает и приведет.
Через неделю я узнал, что меня перевели в шестой класс.
— А в стипендии тебе отказали, — сообщил мне Петр Фотиевич.
— Всё равно учиться мне больше не на что, и я думаю пойти работать, — сказал я.
— Жаль… Так и не кончишь?
Учитель задумался, потом как-то решительно сказал:
— Ну, что ж, хорошо, — поработай лето, а там увидим.
Я шел из школы легко и бодро. Передо мной открылся новый путь: работать и учиться.
Моя веселая жизнь у Цветкова оборвалась. О ней осталось только воспоминание, как об одном дне, который осветился утром ласковым солнцем. Этот день, как грань, отделял меня от ребячества. За ней наступала суровая трудовая жизнь.
Ксения Ивановна часто вечерами спрашивала меня:
— Как, Олешунька, жить-то будем? До Сашиного прихода еще далеко.
Но с Сашиным приходом я не ожидал лучших дней. Сашин приход казался мне тяжелой тучей.
Я пошел к Павлу. Он меня встретил приветливо. Но, когда выслушал, что я все-таки хочу учиться, сказал, пожимая плечами:
— Как я могу?… По-моему, иди работать, я тебя охлопочу.
Мне хотелось работать на заводе. Я часто с завистью смотрел на ребят, которые деловито шагали с завода, чумазые, в засаленных блузах. Там они рубили, пилили железо, шлифовали его, нарезывали винты. Я с любопытством смотрел через окна в механический цех. Оттуда доносился непрерывный гул. Вверху бешено вращались криволапые шкивы — колеса — и тянули, покачивая, длинные ленты ремней.
НА ЗАВОДЕ
И вот утром я чувствую легкое прикосновение руки и ласковый голос Ксении Ивановны:
— Олешунька, вставай, пять часов свистит.
Я быстро поднялся с постели и вспомнил, как я когда-то будил отца: «Тятенька, вставай, три четверти свистит».
— Как пойдешь-то? С таких пор работать — надсадишься, — грустно проговорила Ксения Ивановна.
Она хотела еще что-то сказать, но смолкла, отвернулась и вышла. Я заметил, что она смахнула концом полушалка слезу.
Горячее майское солнце всплыло на востоке и повисло в безоблачном небе. За ночь на землю упал обильный дождь. Земля курилась тонкой испариной. Я шел и слышал далекую железную возню завода. Сегодня она особенно отчетливо слышна. Звонко били молоты листо-бойки, и тяжело бухал большой паровой молот. Всё это я видел, когда ходил на завод с Петром Фотиевичем. Впереди привычно тянулись к заводу черные фигуры рабочих.
На мосту, у завода, меня встретил Павел.
— Я думал, ты проспишь… Пойдем, — сказал он и с какой-то новой улыбкой, осмотрев меня с ног до головы, добавил: — Как взаправдашный рабочий идешь.
Заревел второй гудок. Черные двери проходной были широко раскрыты и поглощали уйму людей.
Павел ввел меня в огромный темный цех.
— Обожди здесь, — сказал он и ушел.
Я стоял, оглушенный грохотом железа и машин.
Толстые каменные стены вздрагивали, дребезжали закопченные стекла в небольших окнах. Потолка не было видно: он утонул в непролазно-черной копоти.
В углу где-то скрежетали зубастые колеса. В этой страшной музыке всё кружилось, гремело, окутанное мутью копоти и пыли.
Тускло горели электрические лампочки.
Вдали шумно вздыхали огромные печи, высовывая огненные языки.
Я слышал металлическую возню какой-то машины и видел, как она схватывала раскаленные куски железа и жулькала их, как тесто. А вверху в стремительном беге шкивы и ремни сплетали живую сеть.
Пришел Павел, и с ним сутулый, круглый, с черной бородкой, уставщик цеха — Трекин. На нем была темносиняя куртка, туго опоясанная ремнем. Он подвел меня к месту работы — отбивать заусенцы у заклепок, складывать их в ящик — и показал на бородатого рабочего в фартуке: