Роман и повести - Баруздин Сергей Алексеевич. Страница 34
По окопу прозвучала команда:
— Не стрелять! Ближе! Пусть ближе подойдут!
Я ничего не видел, кроме выбранной цели. А она шла и шла теперь на мою мушку. Я даже не думал, почему немцы не стреляют. Они шли с автоматами наперевес, без единого выстрела.
А фигурка, моя фигурка, все приближалась. Каска, сдвинутая на самый лоб, шинель с оторванным куском полы, чуть приподнятый погон на одном плече, ремень автомата — я видел теперь все так ясно, что боялся: палец мой сейчас нажмет курок. Но я выжидал. «Подожди! Подожди! Еще!..»
И тут я, кажется, все же не выдержал. Еще раз примерил на мушку фигурку немца — нет, теперь уже фигуру — и нажал курок.
Меня поразило все. И то, что немец, мой немец, вскинул автомат и, выставив вперед колени, почему-то упал на спину. И то, что одновременно по нашему окопу прозвучала команда «Огонь!», и вражеские автоматчики заметались по полю, падая, вставая и вновь падая. И то, что строчивший рядом со мной пехотинец крикнул мне: «Ловко ты его из карабинчика!» И то, что Саша, сначала вроде изумленный, а потом восторженный, хлопнул меня по шапке и, уже припав к своему карабину, без конца повторял: «Ведь это ты его! Вот не думал! А ты его уложил! Уложил!»
Немцы ползли и бежали назад, а я уже не стрелял, не мог, а искал своего. Неужели я его убил? А может, он просто упал? Может, он бежит сейчас назад? Или, может, он только ранен и ползет к своим? От одних этих мыслей мне стало жарко и одновременно холодно, и я уже запаниковал, вглядываясь в бегущих и ползущих назад автоматчиков. Где же он? Я уже тосковал, что не вижу его, этого фрица. Где? Не он. А может, этот? И этот не он. И не этот. И не…
Наконец я увидел его. Увидел среди тех, кто остался лежать на поле. Почему я раньше смотрел на других, которые бежали и ползли, которые спасали свою жизнь, а не на этих, у которых нет уже ничего — ни своих окопов позади, где можно укрыться, ни нас, люто их ненавидящих, ни дома, ни своей «великой Германии», ни своего фюрера, который подвел, ох как подвел их! Впрочем, им уже все равно…
Я узнал его по тому, что было всего ближе к нам, — по подметкам сапог. В зареве пожара они блестели. И по месту, где он падал навзничь. Уж что-что, а это место я помнил: и бугорок справа, с торчащей сухой травой, и клочок снега перед его сапогами, и темное пятнышко — от старой воронки, рядом с этим клочком.
Немцы отступили, но отступили не в свои, а в наши окопы.
— Приготовьтесь! Сейчас пойдем в атаку! Но предупреждаю, осторожнее!..
Это слова нашего лейтенанта Соколова. Такой же приказ отдает своим пехотинцам стоящий рядом с ним капитан.
Я никогда не участвовал в атаках, но сейчас все предстоящее кажется пустяком. После того, самого главного, что случилось. Этот немец лежит. Я смотрю на него, а он лежит.
И вот мы уже вылезаем из окопов. Саша поправляет очки. И пехотинцы поднялись. Среди них я вижу Володю и Макаку. А где Шукурбек? Ах вот он. Оказывается, Шукурбек был не слева, там, где Саша, а справа. Там еще пехотинцы. Значит, нас много. И очень много!
Соколов — между мной и Сашей. В руке у него пистолет. Мне кажется, что рука его чуть дрожит, или он просто спотыкается на неровном поле.
— У них гранаты, не беспокойтесь, — говорит он на ходу Саше.
— У кого? — переспрашивает Саша.
— У пехотинцев…
Немцы молчат. И окопы их, наши окопы, будто замерли. Только по-прежнему горит за нами Подлесье, впереди, в глубине немецкой обороны, нет-нет вспыхивают сполохи огня.
Мне кажется, что лейтенант Соколов придерживает нас, пропуская вперед пехотинцев.
— Не спешите! Медленнее! Не спешите! — бросает он на ходу.
Но мы уже все равно рядом с окопами. Немцы открывают огонь, но довольно чахлый. Крики «ура» («ура» кричу и я) заглушают их выстрелы.
Пехотинцы действительно бегут впереди нас. Они уже в окопах. Слышны крики и выстрелы, когда мы подбегаем туда. Саша скатывается в окоп. Он хлопает какого-то немца по голове прикладом. Стреляет Соколов. Рядом со мной ни одного немца. Только наши пехотинцы, и Соколов, и дальше Саша. Других наших я не вижу. Некогда. Я пытаюсь пробраться по окопу туда, куда стреляет Соколов, — там немцы. Их двое. Но вот уже один падает, а другого валит кто-то из пехотинцев.
— Всё! — говорит Соколов, снимая шапку и вытирая рукавом шинели лоб. Волосы его растрепаны, и я вижу, как горят его глаза.
— Я сначала ему в лицо попал карабином, — говорит Саша, протирая очки, — а потом уже выстрелил, когда он упал. А он поскользнулся. Понимаешь, какая чепуха!
Это Саша — о немце, через которого мы перешагиваем.
Окопы взяты. Первая линия обороны восстановлена, и пехотный капитан уже отдает приказание своим бойцам.
— А этих, — он показывает на трупы немцев, — уберите куда-нибудь в сторону. До завтра. А ты, Егоров, с Костериным в санчасть. Немедленно!
Соколов собрал нас всех. Посмотрел на часы:
— Пора. А ну побыстрей!
Мы покидали окопы. И, как назло, опять начала действовать артиллерия. И немецкая, и наша.
— Ложись! — приказал комвзвода и схватился за ухо.
— Что с вами?
Я лежал рядом с Соколовым и увидел его руку — всю в крови.
— Ерунда. Молчи!
Мы так и не добрались до второй линии нашей обороны — до тех окопов, откуда стреляли по немецким автоматчикам.
Вокруг рвались снаряды и мины. Наши, немецкие — не сообразишь. Огонь с двух сторон.
— Передай влево: ползком к окопам! — крикнул Соколов, опять придерживая ухо. — Быстро!
Я выполняю его приказание, сам комвзвода отдает ту же команду тем, кто находится справа от него.
Теперь мы ползем, пробираясь мимо трупов немцев, ползем по чуть подмерзшей, но все равно сырой земле.
Разрыв! И еще разрыв! Я нагнул голову, хотя оба разрыва были позади. Кажется, что-то треснуло, обдало горячим, и еще спина — словно бритвой кто-то прошелся по моей спине.
Но мы уже опять ползем. И окопы рядом.
Обстрел прекратился. Мы отряхнули с шинелей грязь, встали на ноги, как люди, и направились левее все еще дымившегося Подлесья в лесок, где нас ждали машины.
— Что у тебя со спиной? А ну снимай шинель! — Соколов все еще придерживал одной рукой окровавленное ухо (видимо, осколок задел его).
— Ничего, — бормотал я, подчиняясь не столько здравому смыслу, сколько приказу.
— Ты посмотри на свою шинель и на телогрейку! — говорил Соколов. — Снимай, снимай всё, гимнастерку тоже. Ты же ранен, черт тебя возьми!
Я ранен? Шинель, и телогрейка, и гимнастерка, и нательная рубаха в самом деле были разодраны. Но почему ранен?
— Приедем в Низины — немедленно в санбат! — сказал Соколов, когда ребята протерли мне спиртом спину (жгло, но я терпел) и забинтовали всего — и спину и грудь.
И то ли от возбуждения, то ли от необычности происходящего я вдруг выпалил Соколову:
— Меня в санбат, а сами!
— Ну знаешь! — только и сказал лейтенант. И даже, кажется, смутился. — У меня ерунда, чуть ухо задело.
Его как раз тоже перевязывали.
— И у меня ерунда, товарищ лейтенант, — не веря своим словам, выпалил я. — Ни в какой санбат я не пойду. Не пойду!
Мы ждали больших событий. И, конечно, были нетерпеливы. Не хватало именно сейчас попасть в медсанбат! К счастью, я избежал этого, несмотря на доводы Бунькова. Избежал потому, что рядом был наш комвзвода лейтенант Соколов. Он, хотя и рычал на меня, сам был в таком же положении. Если мне осколок снаряда прочертил неглубокий шрам на спине, то ему такой же осколок отхватил кусок правого уха.
И он и я отделались перевязками в своем дивизионе.
Каждый день мы выходили на работу, а иногда и по два-три раза в день, и каждый вечер разочаровывались, поскольку ничего необычного на нашем участке фронта не происходило. Обычное совершалось ежедневно, и к нему мы уже привыкли, как это ни странно, быстро. Обычное — лазанье по передовой, иногда под немецким обстрелом или бомбежкой, недосыпание, принимавшее хронический характер. Все это, правда, возмещалось другим, чего мы не видели до приезда на фронт: обильной едой, ибо под руками всегда были трофеи, в том числе и живность. Ничейный брошенный скот так и просился в руки. А для некоторых, и для Володи особенно, еще и «фронтовой нормой». Норма же эта была весьма прогрессивной. Перед выходом на задание можно было получить и стакан, то есть двести, или полстакана — в случае, когда вместо водки наш хозвзвод обзаводился чистым спиртом.