Один на один - Внуков Николай Андреевич. Страница 20
Над палаткой стрекотал вертолет. Я видел его сквозь парусину. А мне было не крикнуть, не повернуться. Меня тошнило и вокруг меня закипала волна.
Я все-таки поднялся на колени. Палатка качалась, очаг с красными глазами углей шипел у входа, а там, снаружи, мокрыми струями лилась темнота.
Меня стошнило еще раз. Стало легче. Руки чесались до плеч, пальцы сделались толстыми, я ничего не чувствовал, не мог поднять даже бутылку с водой. Тогда я выполз из палатки, лег на мокрую землю и подставил лицо под дождь.
Одежда мгновенно промокла, но руки перестали гореть. Я открыл рот и стал ловить языком падающие с дерева струи. Было так плохо, что я чувствовал, как опускается и поднимается подо мною земля. Кажется, меня стошнило еще раза два или три. Очнулся опять в палатке. Как заполз в нее — совершенно не помнил. Но, видимо, я подбросил в очаг доски. Огонь горел, камни очага были такими горячими, что дымились под дождем.
Наверное, я простужусь от мокрой одежды…
Однако подумал я об этом равнодушно, меня занимала только одна мысль — вертолет. Как же он теперь прилетит и найдет ли меня в такую непогодь, да еще лежащего? Надо встать, надо подняться, чего бы мне это ни стоило. Я прислушался: не летит ли? И сквозь дождь мне послышался голос мамы. Она с кем-то разговаривала. Трещали кусты. Мама и еще кто-то подходят к дереву… Я услышал голос мамы совершенно отчетливо, будто она говорила мне в самое ухо: «Он объелся борщевиком и отравился его испарениями». Ей что-то ответили, и голоса начали уходить от палатки. Тогда я вспомнил зеленые дудки, из которых хотел сделать салат, и горло схватила тошнота. Значит, эти дудки — борщевик? Противное какое слово…
Я лег на подстилку и завернулся в матрац. И сразу же пошел ко дну.
Четыре дня шел дождь.
Я то приходил в себя, то нырял в холодную темноту. В минуты просветления подставлял бутылку под струйку воды, стекавшую с полиэтилена у правого ската палатки, и пил. Два раза чуть не погас огонь в очаге, мне с трудом удалось его расшуровать. Топливо кончалось. Для экономии я щепил доски на мелкие части и поддерживал ими не тепло, а только жизнь огня.
Никак не мог вспомнить, видел вертолет на самом деле или он представился мне в бреду.
Мне удалось разрезать матрац вдоль и разорвать его в местах склеек, получилось два куска тонкой, не пропускающей воду ткани. В один кусок я заворачивал плечи, в другой — ноги и так согревался.
Окончательно пришел в себя на пятый день, наверное, к полудню, потому что солнце стояло высоко и парусина палатки успела просохнуть. Когда кончился дождь, я не заметил.
В ушах, то усиливаясь, то ослабевая, шумел прибой. Волосы на голове свалялись в грязный колтун, я их едва расчесал. Они отросли до плеч.
Хорошенькое зрелище я, наверное, представлял со стороны: перемазанный глиной и тиной, прокопченный, в порванном джинсовом костюме, в пропотевшей и просоленной рубашке с воротником и манжетами, залоснившимися до картонной твердости. Кеды, когда-то голубые, стали земляного цвета, разлохматились сверху, но подошва еще держалась. И эти дикие волосы…
За все время жизни на острове я ни разу не стирал костюм. Зато каждое недождливое утро умывался в озерце у источника.
Я стоял, пошатываясь, под деревом. Ноги подламывались. Горло опухло. Выпить бы сейчас чего-нибудь горячего…
В палатке я нашел алюминиевую консервную банку, в которой переносил угли с берега. На ней еще держалась проволочная ручка. Набрав воды из источника, я вскипятил ее и бросил в кипяток горсть сушеных кизилин. При каждом глотке буквально извивался от боли, но выпил три банки, чтобы прогреть гортань.
Этот день я просидел под деревом, завернувшись в ткань из матраца, а костюм и рубашку разложил на скатах палатки для просушки. От слабости все время дремал. Когда не дремал, посматривал на небо. Не может быть, чтобы вертолет мне приснился. Я очень хорошо видел, как он летел над белой верхушкой волны и целую минуту висел над бухтой.
Вечером в той же банке сварил что-то вроде супа из мидий и саранок и немного поел. К ночи удалось собрать сучьев, наломанных шквалом. Перед самым сном вдруг вспомнил про календарь, нашел палку с зарубками и вырезал новые отметины.
Завтра двадцать седьмой день…
НОВЫЙ ДОМ
Горло у меня прошло на вторые сутки.
Может быть, помог кизил с кипятком, которого я выпил банок десять, а может, я уже так привык к холоду, что простуда меня не брала. Я читал, что солдаты, находящиеся на фронте, почти не болели, хотя спали в окопах под дождем и снегом и долгие месяцы не видели настоящего жилья. Это происходило оттого, что организм, находящийся в постоянном напряжении, сильнее сопротивляется болезни.
Когда я на двадцать восьмой день островной жизни проснулся у потухающего костра, горло только слегка саднило и чувствовал я себя довольно бодро.
У входа в палатку и под деревом валялись вялые зеленые дудки. Да, это был борщевик, и о нем мне рассказывала мать.
Я учился тогда в четвертом классе. Мы только что приехали на Дальний Восток. Вместе с мамой первый раз в жизни попал в тайгу. Помню, мне очень понравились огромные резные листья и могучие стебли, толщиною чуть ли не в мою руку. Я срезал один стебель и обрадовался: он был пустой внутри. Из него могла получиться хорошая трубка.
— Это борщевик, — сказала мама. — Его иногда разводят на полях для силоса. А молодые побеги можно добавлять в салат и даже есть просто так. Они слегка сладковатые. Но учти, Сашка, в жаркие дни в зарослях борщевика находиться нельзя. Он выделяет ядовитые эфирные масла, которые раздражают кожу и могут даже отравить человека. Будь осторожен.
Наверное, и бред у меня был от борщевика.
Я стал готовиться к новому походу на Мыс Форштевня.
Волны принесли с собой много мусора. Я перелезал через высокие валы грязи, ветвей, бревен, сползал в ямы, полные какой-то слизи, и окончательно выбился из сил, не дойдя до Левых Скал. Однако другого пути не было. Спуск по склону сопки напрямик к Берегу Правого Борта закрывали сплошные джунгли кустов. Через них можно было продираться только с топором. Северо-западный склон в направлении Мыса Форштевня был таким крутым, что туда нечего было и соваться. Хорошо еще, что солнце опять было в дымке и не палило, а только слабо грело.
Отдохнув, я поднялся немного выше линии прибоя и, миновав поворот берега у Левых Скал, издалека увидел какой-то черный предмет.
Это были не бревна, и не камни, обнажившиеся после отлива, и не плот, как мне показалось сначала. В неглубокой ложбине, зарывшись кормою в грязь, лежал целый катер, с поручнями вдоль бортов, с ходовой рубкой на палубе и даже с маленькой лебедкой на носу! Я вспомнил, что когда в берег ударила вторая волна, в ее пенной верхушке мелькнуло что-то большое, длинное. Наверное, это он и был.
Через несколько минут я уже стоял на палубе и, замирая от удачи, разглядывал рубку, лебедку и темно-зеленые лохмотья тины, висящие на поручнях.
Ободранный железный корпус покрывали язвы ржавчины. Глубокие вмятины уродовали борта. Поручни держались только в носовой части, в других местах от них остались изогнутые обломки. Одиноким пнем торчал на носу буксирный битенг с куском перержавевшего троса, затянутого вокруг его шеи.
Наверное, стоял этот катер у причала какого-нибудь корабельного кладбища в ожидании, когда его разрежут на металл, пока не сорвало его со швартова штормом и не угнало в море. И носился он по волнам до тех пор, пока не наткнулся на мой остров…
Я подошел к рубке и через пустой проем ветрового стекла заглянул внутрь.
Маленький, металлический, намертво приржавевший к колонке штурвал. Позади — рундук для хранения карт, ракет и сигнальных флагов. Слева — колонка компаса. Рожок переговорного устройства, похожий на гриб с кривой ножкой. И все.