Один на один - Внуков Николай Андреевич. Страница 21
Ручка двери не поворачивалась. Я стукнул по ней несколько раз киркой. Потом навалился на дверь плечом. Створка немного приоткрылась. Я протиснулся через щель в рубку.
Рулевое колесо действительно не поворачивалось на оси, а рундук был пуст. На дне его валялась размокшая картонная гильза от ракеты. На компасной колонке осталось только два ржавых болта — самого компаса не было.
Я снова протиснулся на палубу.
В кормовой части рубки находилась еще одна дверь, а рядом с ней круглая дыра от иллюминатора. Заглянул в дыру, но ничего не увидел, кроме темноты. Дверь эта была вообще без ручки. Я вбил острие кирки между створкой и косяком и нажал. Створка чуточку подалась. Действуя скобой как рычагом, я миллиметр за миллиметром расширил щель. Потом несколько раз долбанул в дверь ногой и очутился в каюте.
Под дырой иллюминатора к стенке был привинчен небольшой столик. У противоположной стены — наглухо приваренная к полу кровать с переплетением железных полос вместо сетки. Справа от столика, в углу, навесной деревянный шкафчик с двумя створками дверок и щеколдой вместо замка. Когда-то шкафчик был зеленый, но теперь краска с него облезла и лишь кое-где держалась небольшими проплешинами.
Я откинул щеколду и распахнул дверцы. На пол со звоном посыпались осколки стекла от бутылок и белые черепки от тарелок. На нижней полке в глубине среди стекла лежала алюминиевая кружка размером с хороший котелок. Поставил кружку на столик и выгреб осколки из шкафчика. Среди них я нашел столовый нож из нержавеющей стали и вилку — блестящие, будто новенькие. На верхней полке нашел молоток и очень ржавые плоскогубцы, которые не открывались. Больше в каюте ничего не было.
Дверь в нижние помещения находилась с другой стороны рубки, по правому борту. Но сколько я ни бился, так и не смог ее открыть. Комингсы двери перекосились от удара катера о камни и наглухо заклинили дверь. Черт с ней, открою когда-нибудь. Теперь я хозяин этой железной штуки и могу делать с ней что угодно.
Я обошел катер со всех сторон.
Он стоял почти на ровном киле, застряв кормой между двумя большими скалами. Внутри меня все танцевало от радости. Прощай, конура собачья, моя палатка! Завтра же переберусь сюда, в каюту, в настоящую комнату, и начну жить, как настоящий человек! Пусть теперь любой дождь обрушивается на остров — я буду сухим, буду спать на настоящей кровати и сидеть за настоящим столом! Пусть теперь бесится ветер — я могу закрыть дверь и заткнуть чем-нибудь дырку иллюминатора. А в шкафчике у меня будут храниться мидии, и саранки, и сушеный кизил. А огонь можно разводить прямо на полу, и его уже никогда не зальет! Я нарежу самых мягких веток и навалю их на кровать. Сверху наброшу материю от японского матраца. Вторым куском буду накрываться, как одеялом. Выскребу из каюты всю грязь. Хорошенько выстираю рубашку и костюм. В ходовую рубку натаскаю сухого топлива. Брезент от палатки тоже использую. Его можно разрезать на куски, из одного куска сделать ковер, другие пустить еще на что-нибудь.
…А вдруг с моря снова придет волна и смахнет меня с берега вместе с этой железкой? Там, наверху, у родника, куда безопасней.
Нет, лучше не разбирать палатку, пусть она остается летним домом, а зимним будет каюта. В теплые дни можно ночевать наверху, а в холодные — на катере.
Я прикинул расстояние от катера до полосы обычного прибоя. Далеко. Нужен огромный вал, чтобы вырвать катер из этих камней. Не может быть, чтобы такие ураганы случались здесь часто.
Отдохнув и пожевав мидий, я пошел дальше по берегу. К осыпи у птичьего базара добрался после полудня.
Издали увидел, что чайки все так же сидели на камнях, но когда я полез на осыпь, они всполошились и тучей поднялись со скал.
Узнали!
А говорят, у птиц нет памяти!
Они орали, резали воздух вокруг меня и осмелели настолько, что пикировали прямо мне на голову. Отмахиваясь от самых отчаянных, я вылез на самый гребень и сразу же увидел цыпленка.
Он сидел в углублении скалы, неподвижный, светло-коричневый и почти незаметный на фоне помета, покрывавшего скалы. Я бросился к нему. Он слабо пискнул и дернулся в сторону, но я уже схватил его, теплого, слабо трепыхнувшегося в руке, и сразу увидел еще двух.
Мне никогда не приходилось убивать птиц и зверей. Не знаю, смог бы я сделать это там, на материке, где-нибудь на охоте в сопках. Наверное, нет. Я не охотник. Я слишком люблю живое, чтобы его разрушать, и не понимаю тех, которые радуются удачному выстрелу или добыче, попавшей в капкан. Разве можно радоваться чьей-то гибели? Ведь то существо, которое убивают, — оно тоже чувствует, тоже борется за жизнь, у него так же, как у всех, есть удачные и неудачные дни, оно так же радуется солнцу, свободе, простору. И вдруг приходишь ты, вооруженный своей хитростью и своей техникой, от которой практически невозможно спастись, гонишься за ним и в конце концов делаешь его мертвым. Интересно, как бы чувствовал себя охотник, если бы на него охотились ради развлечения или хвастовства? Я даже собаку или кошку ни разу в жизни не ударил.
Но тут я просто голову потерял от голода.
Я даже не заметил, как придушил первого цыпленка, а в руках у меня уже оказался второй.
Метался по камням, засовывая цыплят со скрученными головами за пазуху рубашки, и они слабо шевелились где-то у моего живота, а я не помнил себя от какого-то дикого азарта. Только тогда, когда совать уже было некуда, пришел в себя. Рубашка оттопыривалась со всех сторон, я с трудом поворачивался, весь как бы погруженный в теплый пух, и последний задушенный мною цыпленок торчал из-за полурасстегнутой планки у самого горла.
Вечером я разжег костер на палубе катера и ел горячее полуподжаренное мясо, от которого остро пахло жженым пухом.
Наевшись до одурения, забрался в каюту и попытался заснуть на полу, но от железа было так холодно, что пришлось подняться к кустам, нарезать веток и устроить из них подстилку. И все равно было холодно.
СВОБОДНЫЙ ДЕНЬ
По моему календарю шло воскресенье, тридцать третий день жизни на острове. Больше месяца!
Я решил в этот день вообще ничего не делать. С утра сходил к роднику, умылся и перенес кое-что на катер из палатки. Потом пересчитал добытых вчера цыплят. Их оказалось двадцать восемь. Большие, каждый размером в мой кулак, и необыкновенно вкусные. И никакой рыбой от них не воняло. Вот если бы только соли…
До блеска, с песочком надраил найденную в шкафчике кружку и вскипятил в ней чай. Огонь раскладывал прямо на железном полу каюты, справа от двери. Когда дверь была открыта, дым через иллюминатор хорошо вытягивало наружу и в каюте можно было дышать.
Потом я принялся точить найденный в шкафчике нож. Гонял его часа полтора по бруску, но он так и не заточился как следует. Мой перочинник достаточно было несколько раз провести по камню и он начинал резать, как бритва, и долго сохранял остроту. На одной пластмассовой щечке ручки у него имелось выдавленное фабричное клеймо — буква «С», охватывающая маленькую букву «п», и надпись: «г. Павлово». Отец говорил, что павловские ножи — лучшие в стране.
Отец…
Неужели мне так и не придется увидеть его?
Маленьким я видел его очень редко — он все время был в командировках на Дальнем Востоке. Жили мы втроем в Ленинграде — я, мама, бабушка — мамина мама. Отец появлялся обычно осенью, когда город затягивало мутной сеткой дождей. Я выбегал встречать его в прихожую. Он вваливался в дверь, высокий, бородатый, с гулким голосом и огромным рюкзаком за плечами. Опускал на коврик у телефонной тумбочки чемоданы и подхватывал на руки мать. Он поднимал ее в воздух, как девочку, и она, как девочка, дрыгала ногами и смеялась. Потом взвивался под потолок я. Бабушка отстранялась от лап отца: «Нет, нет, Володя, я уже слишком стара для такого!»
Самым хорошим в такой день был вечер. Отец сидел за столом, уставленным самыми вкусными вещами на свете, отдуваясь, пил чай и рассказывал. Он заполнял собою всю квартиру. На спинках стульев висели парусиновые штормовки и клетчатые рубахи. Из раскрытых и взрытых чемоданов торчали меховые рукавицы, ремешки от фотоаппаратов и бинокля, заячьи чулки, из белья выглядывали углы каких-то коробок, из расшнурованного рюкзака мать доставала маленькие консервные коробки с крабом на этикетке.