Неугасимый свет - Тайц Яков Моисеевич. Страница 40
А справа, на зелёном поле, крестьянин — с бородой, в панамке, лаптях, в полосатых штанах. На плече у него серп. Около лаптей — пузатые мешки с мукой или зерном. Через всё поле, через красные трубы он протягивает руку рабочим.
— Союз с середняцким крестьянством! — объяснил Зак. — Ещё не совсем кончено!
— Нет, очень хорошо! Больше ничего не нужно!
Муся крепко пожала руку Заку, а потом даже мне:
— Спасибо, Ефим! Вот записка: получите хлеба, крупы немного, селёдки… Филат, беги в комендатуру, скажи: «Всё готово!» Пусть ведёт на посадку. Оружие раздашь ты. Добровольцев — по особому списку. Литературу — сюда… Вы слышали новости, Ефим?
Она зашагала по платформе. Филат побежал вперёд. Из вокзальных дверей повалили красноармейцы. Некоторые были в форме, а некоторые — просто так, в своём. Среди них мы узнали знакомых. Вот подручный мясника Лазарь, вот сапожник Блюмберг, которому белые спалили бороду. Все они бежали к пакгаузу — получали оружие.
Зак позвал:
— Блюмберг!
Но сапожник не ответил. Длинный состав подошёл к нашему вагону и легонько толкнул его. Сцепщик накинул кольцо, свистнул. И международный вагон, с которым мы сжились, который стал для нас вторым домом, двинулся на главный путь. На платформе стало светло, просторно и пусто. Зак посмотрел на пакгауз, потом на меня, подёргал свою закапанную бороду и сказал:
— Гиршеле, вот что… Подержи-ка кисточки!.. Он сорвал с себя халат, кинул его и побежал к пакгаузу.
— Учитель, куда?
Он не обернулся. Вот он скрылся за тяжёлой железной дверью. Вот он снова показался. В руках у него была большая настоящая винтовка со штыком. Он держал её неумело обеими руками, словно лопату, и шагал с ней вдоль эшелона. Красноармейцы в теплушках закричали:
— Папаша, к нам, к нам! У нас баян, папаша!
Вдруг откуда-то из-под вагона вынырнула Фейга:
— Битый час я вас ищу. Я принесла ужин. Картошечка… А где Ефим?
Она оглянулась, увидела Зака, уронила миску и побежала к нему:
— Ефим, что это? Ефим! Отдай сейчас же, Ефим!
Красноармейцы в теплушках засмеялись:
— Тётка, не трогай! Папаша, не поддавайся!
Фейга дёргала приклад, хваталась за штык:
— Ефим, ты же человек искусства! Отдай, или я брошусь под колесо!
Она вырвала винтовку и поволокла её обратно в пакгауз.
— По вагона-ам!
— По вагонам! — откликнулись дневальные у теплушек.
Паровоз загудел. Лязгнули буфера. Состав дёрнулся. Тронулся и наш агитвагон. Еврей, татарин, негр, рабочий, пожимавший руку крестьянину, поехали на фронт.
Подбежала запыхавшаяся Фейга, схватила Зака за рукав:
— Ефим, а они рассчитались с тобой?
Но Зак не ответил, глядя, как всё уменьшается поезд, который увозит агитваг на юг, на барона, на Врангеля…
— Ну вот, уехали… — сказал он потом и невесело улыбнулся. — А мы с тобой, Гиршеле, уползаги, вот кто!.. И ты тоже, Фейгеле.
ВСЕОБЩАЯ ВЫСТАВКА
На Базарной площади стояла огромная пожарная бочка. В пятнадцатом году она загорелась, но её спасли. К её рассохшимся и пробитым пулями бокам приклеивали всякие распоряжения и объявления. Ещё недавно на ней висели грозные приказы белых:
«Немедленно сдать лошадей, несдавшие будут расстреляны. Есаул Серьга».
«Немедленно сдать оружие, несдавшие будут повешены. Атаман Маруся».
Теперь там старая Ариша торговала семечками — по три миллиона за стакан. Я дал ей пять и, получая сдачи, заметил на бочке только что наклеенный плакат:
Губнаробраз.
ОТДЕЛ ИСКУССТВ
Подотдел ИЗО.
1 сентября 20 года.
В бывшем Художественном училище
ВСЕОБЩАЯ ВЫСТАВКА
«Искусство народу!»
Для всех желающих.
Я позабыл про семечки и побежал к своему учителю, живописцу вывесок Ефиму Заку:
— Учитель, вы сегодня читали бочку?
— Нет, а что? — спросил Зак, который деревянной ложкой кормил свою младшую дочь.
— Там же выставка!.. Искусство народу! Для всех желающих…
— Для всех желающих? — Зак стал громадными порциями вбивать в дочку пшённую кашу, потом облизал ложку, крикнул жене: — Фейгеле, я на минуточку! — и побежал со мной к бочке.
Плакат был виден издалека. Голодная коза облизывала свежий клейстер. Зак палкой прогнал её, прочитал плакат и торжественно сказал:
— Гиршеле, твой час пробил!
— Почему только мой? А вы?
— Нет, моя песенка уже спета. — Он отвернулся и снова стал читать: — «Губнаробраз… ИЗО».
— Учитель, а что такое «ИЗО»?
— В городе мы всё узнаем! Давай отбирать экспонаты.
Мы вернулись в мастерскую и притащили ворох своих рисунков. Зак отобрал два автопортрета, набросок с козы, портрет Ариши и эскиз картины: «Мальчик попал в плен к белым, они его пытают, а он не отвечает на вопросы».
— Интересно, что скажет жюри? — проговорил Зак, складывая рисунки в папку с тесёмками. — Это особенное чувство, когда твои работы на выставке. Ты стоишь в толпе, будто чужой, а сам всё ловишь: кто что скажет, кто что подумает…
— Учитель, а вы много раз выставлялись? Зак завязал тесёмки:
— Нет, не приходилось. Но я знаю. Мой земляк Исаак Левитан рассказывал. Давай собираться…
Я побежал домой, нацедил в солдатскую фляжку молока, захватил кусок хлеба и вернулся к учителю. Он повязывал вокруг шеи чёрный бант. Его жена ворчала:
— Куда ты вырядился?
— Допустим, что в город.
— Это же двенадцать вёрст! — ужаснулась она.
— Там будет всеобщая выставка, Фейгеле! Наш Гиршеле будет.
— Чтоб вас обоих выставили оттуда!.. Дети, не пускайте его!
Но Зак шмыгнул за дверь. Я схватил шапку и — за ним. Мы зашагали по старой дороге. Денёк был хороший — синий с золотом. Такие, кажется, бывают только осенью.
— Смотри, Гиршеле, — вздохнул Зак, — какой замечательный пейзаж!
Поля были изрыты окопами, которые ещё не успели зарасти травой. За кладбищем тянулась длинная братская могила. Кое-где, уткнувшись дышлами в землю, лежали зелёные двуколки и военные кухни с заржавленными трубами.
— Конечно, — рассказывал Зак, — будь у меня хороший меценат, я бы давно выставлялся. Помню, приехал к нам богатый лесной торговец: «Ефим, я тебя возьму в Киев, будешь художником, я меценат». Пришёл я к нему в гостиницу, а он сидит пьяный и в компании. Увидел меня, ткнул пальцем в грязную скатерть: «Вот тебе полотно, пиши мой портрет!» — «Полотно, — это я ему, Гиршеле, говорю, — хорошее, но где же краски?» Он схватил горчицу: «Вот тебе краска!» Я говорю: «Краска чудная, но ведь кистей нет!» Он вынул из чемодана кисть для бритья, суёт мне, хохочет. Тут я не выдержал и горчицей прямо на скатерти нарисовал на него карикатуру. А в глазах у меня слёзы — немножко от горчицы, немножко от обиды… Ах, Гиршеле, какие берёзки! Это же прелесть!..
Дорога шла лесом. Берёзы стояли тоненькие и беленькие, будто колонны сказочного дворца. За ними блестела река и синел луг. Далеко было видно, потому что воздух был очень прозрачный. Зак опустился на траву:
— Посидим, сынок! Всё-таки ноги уже не те!
Он взял папку, нашарил в кармане уголёк и стал на обороте моего эскиза «Мальчик в плену…» рисовать с натуры. Я лёг в сторонке, чтобы не мешать. Берёзы позировали хорошо — не качались, не шумели, только изредка роняли оранжевый лист то на лысину Зака, то на рисунок, то на прозрачную воду, и тогда листок медленно уплывал, точно маленькая жёлтая лодочка…
Я позвал:
— Учитель, пора!
— Сейчас, сейчас!.. — А сам всё рисует, всё кряхтит и бормочет.
— Учитель, уже время!
— Сейчас! Какой быстрый!..
Наконец он повалился на выгоревшую траву. Я кинулся к рисунку. Свет, тени, блеск реки, крапинки на белых стволах — всё это было сделано обломком простого, вроде самоварного, уголька. Я осторожно побрызгал молоком на рисунок, чтобы уголь не стёрся. А Зак уже храпел, и чёрный бант на его шее взмахивал крыльями, будто настоящая бабочка.
В город мы пришли вечером. Высокие колонны сторожили парадный подъезд Художественного училища. При свете керосиновых ламп в зале шла какая-то непонятная работа. Стучали молотки, шипели рубанки, кто-то кричал: «Давайте гвоздочков», кто-то горячился, размахивал вилкой: «Прошу меня не учить, я сам футурист».