Одиссей покидает Итаку - Звягинцев Василий Дмитриевич. Страница 57
Первые дни он в форте только ночевал. Все остальное время проводил в долгих, многочасовых и многокилометровых прогулках по окрестным холмам, по берегу реки, по бесконечному вековому лесу. Когда ноги сами выбирают дорогу, глаза внимательно и цепко смотрят по сторонам, пальцы сжимают шейку приклада, а голова свободна от мелких и суетных забот, можно, оказывается, думать о вещах серьезных и важных.
О том, например, что лучшая часть жизни, считай, уже прожита, и, если бы не последние события, прожита почти напрасно. Что толку от так называемых «творческих успехов», если они – только бледная тень того, что могло быть? Хорошо, конечно, что удалось вовремя найти свой нынешний стиль, пусть и подражательский по большому счету, «певца гаммы». Пусть с ним не случилось того, что со многими близкими и не очень близкими знакомыми приятелями. Это скорее вопрос темперамента, чем сознательный выбор. Или, еще хуже, отсутствие той степени веры в себя, в свой талант, когда готов на все, на эмиграцию или самоубийство, лишь бы сохранить личную и творческую свободу…
Но, может быть, не стоит судить себя столь строго? Ведь то, что он делал столько лет, получалось у него хорошо, душой он не кривил и совестью не торговал, никогда не вступал ни в какие коалиции и группировки, сам никого не трогал, и его не трогали. Может, дело лишь в том, что в юности он принял не самое верное решение? Не лучше ли было остаться в кадрах, служить, прыгать с парашютом и – не забивать себе голову интеллигентскими рефлексиями? А живопись бы и так никуда не делась. Рисовал бы на досуге, выставлялся в окружном Доме офицеров…
Не зря до сих пор так остро вспоминаются офицерские дни, особенно те, когда он хоть краешком ощутил причастность к настоящим событиям. Жаркие дни августа, бетон аэропорта, бледные вспышки дульного пламени и пронзительный вой рикошетов… Восхитительное ощущение, когда все кончилось, ты оказался живой, сидишь, расстегнув ремни и подставив голую грудь прохладному ветру, жадно куришь и разговариваешь с друзьями, тоже живыми, о том, что было только что и что из всего этого получится потом…
А чувство, когда генерал перед строем вручал ему первую и последнюю боевую медаль, которую с тех пор он не надевал ни разу…
Может, только в те мгновения и была настоящая осмысленная жизнь, а все остальное – суета сует и ловля ветра?
Как бы сложилась его жизнь, лучше или хуже? И сразу же вопрос: что случилось бы на Земле тогда с пришельцами, со всеми его новыми друзьями, если б не было здесь его и не его встретила бы Ирина холодным и ветреным вечером на Тверском бульваре?
Эти и подобные им мысли одолевали его днями, что становились все короче, и долгими вечерами, приходили и возвращались, ветвились по законам ассоциаций, иногда заводя в такие философские дебри, что куда там Гегелю с Кантом.
Но, кроме них, были и другие мысли, простые и обычные, и было много практических забот, в том числе возня с собачками, которые росли на глазах и страшно много ели.
Самое интересное – меньше всего волновала его проблема пришельцев, хотя, казалось бы, что могло быть важнее? Кажется, у медиков это называется запредельным торможением. Слишком остро он пережил то, что связано с Ириной, с путешествием в шестьдесят шестой год и четырьмя месяцами, прожитыми в параллельной реальности.
Зато теперь он обрел искомое душевное равновесие. Опростился, как Лев Толстой, однако в отличие от великого старца брился ежедневно и с удовольствием рассматривал в зеркале свое обветренное и загорелое, явно посвежевшее лицо, думал, что нет, жизнь еще далеко не вся, пожалуй, только сейчас она и начинается…
В Москву его совершенно не тянуло. Не потому, что он боялся пришельцев, а просто нечего ему там было делать. Свобода от мирских забот удивительно проясняет мысли, и он понял то, о чем предпочитал не думать в прошлой жизни.
Он сменил стиль одежды, несмотря на то что видеть его сейчас было некому, а может быть, именно потому. Стал постоянно носить сапоги – в ненастную погоду яловые, в сухую и теплую легкие шевровые; узкие синие бриджи, свитер и кожаную куртку. Кроме всего прочего, такой наряд позволял не бояться змей и был наиболее удобен в лесу.
Невзирая на погоду, Алексей по утрам мылся до пояса ледяной водой во дворе, по вечерам почти каждый день топил баню и вообще – старательно, даже кое в чем пережимая, изгонял из себя въевшуюся за многие годы богемность, которой раньше рисовался.
Возвращаясь домой из походов, Берестин переодевался, кормил собак, чистил и осматривал свой карабин, разжигал камин и неторопливо ужинал, выходил на связь с «Ермаком», в очередной раз узнавал, что на борту все в порядке, сенсационных открытий нет и что девушки шлют ему приветы и воздушные поцелуи.
Потом читал или поднимался в холл второго этажа, брался за кисти. Вначале он попробовал писать местные пейзажи, но очень быстро понял, что ему это совершенно неинтересно. Зачем? Природа здесь настолько девственна и безразлична к случайному появлению человека, что пытаться придать ей какое-то настроение – заведомо безнадежная задача. Уж проще обойтись фотоаппаратом.
Но зато ему пришла неожиданная и на первый взгляд странная идея. Алексей подготовил холст и начал писать большое и как бы сюрреалистическое полотно. «Рыцари на лесоповале» – так он его назвал. Глухой, буреломный уголок здешнего леса и семь фигур в доспехах XIII века. Двое валят двуручными мечами мачтовые сосны, двое с помощью рыцарских, тоже бронированных коней трелюют срубленные хлысты, а еще трое в углу картины перекуривают и закусывают, напоминая известных охотников на привале. В чем смысл и суть картины, он и сам пока не знал, просто ему так захотелось. При желании в замысле и исполнении можно было усмотреть и аллюзии, и некоторую аллегорию, обыгрывающую сопоставление определенных смыслов понятий «рыцарь» и «лесоповал». Но можно было и ничего не искать, а принять картину как живописную разновидность юмористических картинок «без слов». Это уж как кому взглянется. Однако он хотел закончить работу до возвращения друзей из экспедиции.
…Очередной день выдался как на заказ. За стенами порывами, то усиливаясь, то чуть стихая, завывал ветер, гоняя по двору всякий мелкий мусор. Шуршал и шуршал по крыше, по стеклам, по доскам веранды очередной обложной дождь. Над холодной пустыней речного плеса, над дальними пустошами заречья сгущалась сизо-серая мгла. Кажется, будто сумерки начинаются сразу после полудня и тянутся, тянутся так долго, как никогда не бывает на Земле, сопровождаемые размеренным стуком высоких башенных часов в эбеновом футляре и бессмысленно-мерными взмахами медного маятника. Во всем вокруг – ощущение неумолимого, заведомо предрешенного умирания жизни до неведомо когда могущей вернуться весны. И даже не очень верится, что она вообще когда-нибудь наступит, слишком все уныло и безнадежно вокруг. В холлах и комнатах почти темно. От окон тянет знобкими сквозняками.
Но есть огонь в камине, груда поленьев свалена рядом, снаружи под навесом сложен в поленницы не один десяток кубометров дров, гарантирующих тепло и жизнь в самую долгую и холодную зиму, для настроения можно сварить гусарский пунш и стоять с чарой в руке у полукруглого окна, смотреть через толстое стекло в ненастный день, на серые лужи и пузыри на них, на полосы ряби поперек оловянного зеркала плеса. И, может быть, именно это – счастье?
Главное – кончилось то утомительное безразличие, которое все сильнее овладевало им последние годы. После душевного и духовного подъема юношеских лет, которые Берестин назвал для себя «Время больших ожиданий», после ослепительных и близких перспектив, надежд на совсем уже великолепную жизнь в скором будущем, все последующее сначала удивляло и разочаровывало, потом стало глухо озлоблять и вынудило все плотнее замыкаться в раковину личных проблем. И еще хорошо, что так. После смерти Брежнева надежды начали было возрождаться, но, увы, ненадолго. Слава богу, что подвернулась Валгалла. Во-первых, появилось дело, которому можно посвятить все обозримое будущее. Во-вторых, раз время на Земле все равно стоит, нет необходимости интересоваться новостями и можно спокойно читать, раз уж появится такое желание, глянцевые, желтоватые, чуть пахнущие пылью и тленом книжки журнала «Столица и усадьба» за десятые годы текущего века. Очень успокаивающее чтение. Кроме того, у Берестина вновь пробудился вкус к военной истории, и он увлекся трудами немецких полководцев минувшей войны: Манштейна, Гудериана, Меллентина, Типельскирха, Гальдера…