Потерявшая имя - Малышева Анна Витальевна. Страница 25
Карета графа Ростопчина подъезжала к Яузским воротам. Несмотря на то что князь Белозерский пригласил на ужин все семейство градоначальника, Федора Васильевича сопровождали только его супруга Екатерина Петровна да средняя дочь Софья. Лиза по малолетству была оставлена дома, а Наталья, неожиданно проявив характер, наотрез отказалась ехать в гости. Ее тяготила всеобщая ненависть, с которой Москва встретила отца по возвращении из Владимира, да и сама Натали уже успела испытать прелести светского бойкота. На первом же балу у Апраксиных ее не ангажировали ни на один танец. Правда, господ офицеров тогда в городе не было, а статские считались настолько никудышными танцорами, что это мало огорчило девушку. Куда чувствительней отозвались в ее сердце презрительные взгляды, которыми все подряд кололи Натали, словно затравленного зверя пиками. И уж совсем невыносимо было наблюдать молчаливый сговор бывших подруг, чуравшихся ее. «Папенька, увольте, — чистосердечно сказала она отцу, отводя кроткие голубые глаза, чтобы тот не прочел в них упрека. — Балы и званые вечера в этом сезоне не для меня». На что он по обыкновению ответил пословицей: «Вольному воля, а спасенному рай. — И заботливо прибавил: — Только, голубушка, так и с красотою в старых девах остаться недолго. А стыд не дым, глаза не выест!»
Разделяла ли эту мораль Софья, неизвестно, но то ли она не желала оставаться в старых девах, то ли презрительные взгляды не смущали ее душевного покоя — так или иначе, от общества она не пряталась. Эта недавняя светская дебютантка и сама умела взглянуть так, что ее недругов невольно пробирал озноб. Граф не любил этого ее «боевого» взгляда, и с недоумением говаривал: «Наша Сонюшка даром что мала, как глянет ровно розгой свистнет! Вот бы Наталечке ее смелости призанять, а ей у сестрицы кротости одолжиться — глядишь, женихи бы и набежали к нам в дом, что твои тараканы…» Вообще, отношения со средней дочерью у графа давно разладились, а тут еще, по возвращении в Москву, Софи в пику ему совсем перестала говорить по-русски. Недавно она прочла повесть отца «Ох, французы!», наделавшую когда-то много шума своим острословием в духе литературных опусов Екатерины Великой. В ней осуждались русские люди, жившие на французский манер и не знавшие родного языка, и, напротив, превозносилось все исконно русское, доморощенное. Софья восприняла этот памфлет по-своему, как насмешку над маменькой, и затаила обиду.
Сама же Екатерина Петровна мало придавала значения тому, что выходило из-под бойкого пера Федора Васильевича. Все его многочисленные комедии, которые по прочтении друзьям он сжигал в камине, все саркастически гневные памфлеты, имевшие успех в известной среде, были не чем иным, как политическим демаршем. Граф принадлежал к консервативной партии великой княгини Екатерины Павловны и без конца разыгрывал одну и ту же замусоленную карту. Уж кто-кто, а графиня отлично помнила, как ее супруг еще лет десять назад восхищался Бонапартом, называл его «сокрушителем революционной гидры» и видел во Франции единственного союзника России. Но потом он попал в Тверь, к великой княгине, обласкавшей его и принявшей в нем искреннее участие. Она испросила у брата-императора для опального Ростопчина должность обер-камергера и члена Государственного совета, после чего взгляды Федора Васильевича резко поменялись. Вскоре он сделался наипервейшим в стране галлофобом, и это сыграло положительную роль, когда перед нашествием Наполеона потребовалось заменить дряхлого московского генерал-губернатора Гудовича. Император Александр сопротивлялся этому назначению, припоминая сестре, что Ростопчин когда-то интриговал против их матери, за что и был отстранен отцом от должности, кричал в запале: «Он ведь даже не военный!» Но великая княгиня отвечала ему цитатами из статей Федора Васильевича, красноречиво подтверждающими его патриотизм и ненависть к французам. В конце концов император сдался и со словами: «Будь по-твоему, но вся ответственность ляжет на тебя!» — подписал приказ о назначении Ростопчина генерал-губернатором Москвы.
Обо всем этом вспоминала Екатерина Петровна, сидя в карете, об этом и о многом другом — только чтобы не думать о предстоящем вечере у Белозерского. Их приезд мог обернуться скандалом, и она бледнела, невольно воображая предстоящие унижения. Первый год правления в Москве закончился для ее супруга полным фиаско. Весь город ополчился против него, его проклинают и стар, и млад, он ненавистен всем, даже тем, кто не пострадал от пожара. Уже не раз графиня, едучи в губернаторской карете, слышала злобные выкрики простолюдинов: «Поджигатель! Убийца!» Эта всеобщая ненависть внезапно примирила ее с тем, кого она сама в гневе назвала «нехристем». Любовь и жалость к супругу взяли верх над ее представлениями о чести и морали, и в знак этой любви она носила под сердцем новую жизнь. Это был седьмой их ребенок. Старший сын Сергей служил при штабе Барклая. Павел и Мария умерли в младенчестве.
— Не надо бы тебе со мной ехать, Кати, — заботливо наклонился к ней граф и опустил глаза на ее стан, намекая на беременность. — Зачем эти подвиги?
— Ничего, к людям едем, не съедят, — пряча тревогу под улыбкой, успокаивала его Екатерина Петровна. — Шестерых выносила и этого с Божьей помощью сберегу. А одному тебе там будет худо.
— Князь со мной очень даже хорош, — возразил Федор Васильевич.
— Хорош, потому что ищет свою выгоду, — заметила проницательная супруга.
— Рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше, — ответил пословицей губернатор. — Он хочет получить компенсацию за свой сгоревший дом.
— Мало ему наследства?
— Денег много не бывает, Кати. Иной весь век копит копейку к копеечке, а помирает на навозной куче. — Федор Васильевич улыбнулся, оттого что удачно применил к случаю французскую поговорку.
— Ты имеешь в виду графа Мещерского? Отдать жизнь за Родину, по-твоему, значит помереть на навозной куче? — Лошадиное лицо графини еще больше вытянулось от негодования.
— Господь с тобой, матушка! — постарался успокоить супругу граф. — Я сказал в общем и совсем не имел в виду несчастного Дениса Ивановича.
Молчавшая до этих пор Софья внезапно содрогнулась и негромко произнесла:
— Как представлю, что Элен Мещерская сгорела в собственном дому, так мороз по коже…
— А ты поменьше представляй, голубушка! — урезонил свое дитя граф. — От фантазий, бывает, горячка случается…
Он бы развил поучение, но карета уже подъехала к воротам особняка, вернее, не доехала до ворот двадцати саженей, потому что улица была запружена экипажами гостей князя. Градоначальнику с семьей предстояла пешая прогулка в подтаявшем по щиколотку снежном месиве. Еще полгода назад он бы посчитал это для себя унизительным, а нынче готов был бежать вприпрыжку от одного только сознания, что его кто-то еще принимает. Федор Васильевич взял графиню под локоток с одной руки, а Софью — с другой, не позабыв при этом сделать дочери внушение, чтобы держала спину прямо, а то сутулость отпугивает женихов, и направился к воротам.
Евлампия была сегодня в ударе и одна стоила всей артели дураков, нанятой князем. Она то кричала грудным младенцем, то «гулила», то начинала петь, по-детски фальшивя и пришепетывая. Карлица слыла великой мастерицей по части звукоподражания, и гости, покатываясь со смеху, громко аплодировали ей. Как раз в это время слуга возвестил о прибытии генерал-губернатора Ростопчина с супругой и дочерью. Смех и аплодисменты в тот же миг стихли. В зале установилась гробовая тишина, и многим гостям даже показалось, что стало темнее, будто половина свечей разом погасла. Если бы Белозерскому вздумалось угостить публику показом бородатой женщины или сиамских близнецов, и то бы не было такого удивления, какое вызвал приезд ненавистного губернатора. Федор Васильевич, войдя в залу и увидев обращенные на него нелюбезные взоры, несколько смутился. Раньше этого за ним не водилось. Он привык брать публику нахрапом, веселой шуткой, пословицей к месту и не к месту, не гнушался и скабрезностей, полагая, что скабрезность лучше пароля открывает двери в любой московский дом. Но теперь у графа будто язык свело, и некстати явилась страшная мысль: «А ведь они меня, пожалуй, на куски разорвут! Только скомандуй мерзавцам!» В тот же миг перед ним возник образ молодого парня, истерзанного толпой, лежащего в кровавой луже. На самом деле губернатор не видел, что сталось с купеческим сыном Верещагиным. Он отдал его на самосуд черни, а сам сел в карету и уехал. Но этот обрубок человека, это кровавое месиво вдруг стало являться ему в последние дни. Не то чтобы навязчивая картинка его сильно мучила, он видал картинки и пострашнее, но она вызывала смутную досаду и мешала спокойно уснуть.