Лучше умереть! - де Монтепен Ксавье. Страница 35
И с неожиданной для него силой подняв тело Жака, он уложил его в постель, укрыл, сунул пару подушек под голову, а потом удалился в свою комнату, тоже лег и тотчас же уснул. На рассвете он проснулся, быстро оделся и отправился в номер «братца». Тот, похоже, даже не пошевелился за ночь, лишь шумное дыхание свидетельствовало о том, что он весьма далек от смерти. Овид подошел к кровати, взял спящего за запястье, нащупал пульс — сердце билось ровно.
«Подождем, пока сам проснется», — подумал он.
И, усевшись за заваленный бумагами стол, закончил начатую накануне работу. Прошло около часа. Внезапно Овид обернулся. Ему почудилось, что Жак зашевелился. Так оно и было: лже-Арман понемногу подавал признаки жизни. Овид поднялся со стула, подошел к нему и стал дожидаться полного пробуждения. Ждать пришлось недолго. Жак открыл глаза, затем резко поднялся и, сидя на кровати, оглядел комнату.
— Где я?
— В Кингстоне, в гостинице «Тринадцать звезд».
— Почему я лежу в кровати одетым?
— А, братец, значит, ты ничего не помнишь?
Жак спустил ноги на пол, но так и остался сидеть; потом заговорил:
— Помню только, что сидел здесь и работал… и ты тут был…
— Совершенно верно, — ухмыляясь, сказал Овид, — потом ты вдруг встал и, выкатив глаза, как сумасшедший, размахивая руками, затрещал, как сорока, с пеной у рта и яростью в глазах осыпая меня ругательствами. Я уж думал, ты с ума сходишь.
Жак вскочил на ноги.
— Что все это значит? — передернувшись, пробормотал он.
— Что ты того и гляди схлопочешь себе кровоизлияние в мозг… Слишком много работаешь, братец. Переутомляешь себе голову. Все это добром не кончится. Кровоизлияние в мозг — опасная штука.
Жак задумчиво и мрачно прошелся по комнате.
— Почему ты не вызвал врача?…
— Почему? Из простейшей осторожности. Ты говорил… кричал… И вовсе ни к чему было, чтобы кто-то посторонний слушал все это, развесив уши.
Жак побледнел.
«Что я такого мог сказать?… — с ужасом подумал он. — И с чего вдруг этот бред… это сумасшествие?…»
Не в состоянии ответить на вопросы, он сделал над собой усилие, стараясь отогнать мучившие его мысли.
— Как продвигается работа? — спросил он.
— Я составил смету. Тебе остается лишь проверить цифры. К полудню мы можем пойти на завод.
Дела вскоре были закончены, и следующим вечером Жак Гаро й Овид Соливо отбыли на поезде в Нью-Йорк. В тот же вечер, оказавшись наконец дома, Овид уселся за письменный стол, взял лист бумаги, ручку и написал следующее:
« Нью-Йорк, 23 июня 1862 года
Швейцария, Женева, городская больница, господину директору Сударь,
надеюсь, вы будете так любезны, что сочтете возможным оказать мне услугу в одном очень важном для меня деле. Мне стало известно, что в 1856 году некий уроженец Дижона по имени Поль Арман, рабочий-механик, скончался в вашей больнице; он приходится мне родственником, и, поскольку я не получал никаких официальных уведомлений, у меня по этому поводу остались определенные сомнения.
Я был бы очень признателен вам, если бы вы соблаговолили внести ясность в этот вопрос и, в том случае, если Поль Арман действительно умер, выслали мне официально оформленное свидетельство о его смерти. К сему прилагаю стофранковую купюру в возмещение расходов по розыску документов и оформлению свидетельства. Если же упомянутые расходы составят меньшую сумму, прошу вас любезно принять оставшиеся деньги и использовать их на нужды вашего заведения.
С глубочайшим почтением,
Овид Соливо
Нью-Йорк, Вторая авеню, 55».
Через месяц — почти день в день — он получил свидетельство о смерти Поля Армана, скончавшегося в женевской больнице 15 апреля 1856 года от скоротечной чахотки.
— Ну, — насмешливо произнес Овид, — теперь ты у меня на крючке, дружище Жак Гаро! Придется и тебе беспрекословно подчиняться!
После этих событий прошло восемь лет. Шел страшный 1870 год. 5 ноября в одиннадцать утра из ворот дома священника в Шеври к деревенской церквушке двинулась траурная процессия. Во главе ее шел аббат Ложье с покрасневшими от слез глазами.
За гробом, предваряя толпу, шли двое: мужчина лет тридцати пяти и юноша лет четырнадцати в форме воспитанника коллежа. Первый был художник Этьен Кастель. Второй — приемный сын госпожи Дарье, Жорж Фортье, теперь его звали Жорж Дарье. Хоронили приемную мать сына осужденной на пожизненное заключение женщины. Почтенная сестра кюре Ложье скончалась на шестьдесят девятом году жизни после непродолжительной болезни.
Будучи воспитанником коллежа Генриха IV, с началом осады Парижа Жорж был вызван в Шеври; добрейшая женщина, которую он считал своей матерью, умерла у него на глазах, и преждевременная кончина одного из двух больше всего любимых им в этом мире существ больно ранила его сердце.
Минула страшная война, минула в тысячу раз более страшная Коммуна, и все снова успокоилось; Этьен, во время войны исполнявший свой гражданский долг в национальной гвардии, отвез Жоржа в коллеж, а сам вернулся в свою мастерскую на улице Ренн — прусские снаряды пощадили ее. Через месяц художник получил письмо из Шеври, написанное старой экономкой священника. Письмо содержало просьбу приехать, не теряя ни минуты. Он поспешно отправился в путь.
По прибытии в деревню он понял, что дурные предчувствия не обманули его. Аббат Ложье пребывал в безнадежном состоянии, однако полностью сохранял сознание. Он протянул художнику руку, и тот бросился к нему.
— Все, дорогой Этьен, — сказал старик, — пришел и мой черед.
Этьен хотел было что-то сказать.
— Речь сейчас не обо мне, друг мой, а о Жорже… — перебил его кюре. — Если я вызвал вас с такой поспешностью, если пожелал увидеть, прежде чем умру, то только потому, что имею к вам серьезный разговор… Сядьте и выслушайте меня.
Этьен взял стул и сел в изголовье кровати.
— Вам известно, что моя сестра, умирая, оставила небольшое состояние своему приемному сыну, Жоржу.
— Да, — тихо сказал художник, кивнув.
— В завещании опекуном ребенка она назначила меня… Это вам также известно?
— Да… — подтвердил художник.
— Я тоже составил завещание, и в нем опекуном Жоржа, которому я оставляю то немногое, что у меня есть, я назначил вас. Мы нежно любили сына Жанны Фортье. И прошу вас любить его так же. Можете ли вы, друг мой, обещать это и согласны ли вы взять на себя ответственность, которую я возлагаю на вас в силу нашей дружбы?
— Да, — просто ответил Этьен. — И клянусь, что буду любить Жоржа и заботиться о нем так, как если бы он был моим младшим братом.
— Спасибо, друг мой… я знал, что у вас доброе сердце, и был уверен, что вы не откажетесь исполнить мою последнюю волю. Своим душеприказчиком я назначаю вас. Сейчас я отдам вам завещание и письмо, адресованное Жоржу; письмо вы сохраните и вручите ему лишь в тот день, когда ему исполнится двадцать пять лет. Нужно, чтобы к двадцати пяти годам он знал о себе всю правду. Если улики против его матери только выглядели убедительными, если земное правосудие приговорило невиновную, то долг сына — добиться ее освобождения, если, конечно, она еще жива, полного ее оправдания в глазах людей. Но я хочу, чтобы он узнал эту роковую тайну не раньше чем к двадцати пяти годам. Вы обещаете мне не раскрывать ее прежде?
— Обещаю!… И клянусь!…
Умирающий указал на свой секретер.
— Прошу вас, друг мой, откройте нижний ящик справа. Поищите, там должны лежать два запечатанных пакета.
Этьен открыл ящик и достал два больших конверта с тщательно поставленными сургучными печатями.
— Да, это они… В одном конверте — мое завещание, в другом — письмо, которое нужно передать Жоржу в день, когда ему исполнится двадцать пять лет. Возьмите оба, дорогой Этьен, и будьте несчастному ребенку верным другом и мудрым наставником. Я спрашивал, каковы его планы на будущее. Похоже, в нем зарождается стремление стать адвокатом. Если оно окрепнет, поддержите его. И употребите во благо те небольшие денежные средства, что мы с сестрой оставляем ему. Я доверяю вам приемного сына моей сестры, дорогой Этьен, и уверен, что вы его вырастите таким же, каким бы вырастил я сам: достойным человеком.