Мистер Фо - Кутзее Джон Максвелл. Страница 23
Самая большая ваша ошибка в том, что вы не видите различия между моим молчанием и молчанием такого человека, как Пятница. Пятнице недоступны слова, поэтому он беззащитен, когда изо дня в день кто-то пытается произвольно писать его портрет. Я говорю, что он людоед, и он превращается в людоеда; я говорю, что он прачка, и он становится прачкой. Где же правда? Вы говорите: он не людоед и не прачка, это просто названия, они не затрагивают его сущности, а ведь он живой человек, он - это он. Пятница. Пятница - это Пятница. Но это не так. Кем бы он ни казался самому себе (кем, в самом деле? - он не может нам этого сказать), для мира это будет образ, нарисованный мной. Поэтому молчание Пятницы - это молчание беспомощности. Он - дитя своего молчания, неродившееся дитя, дитя, тщетно ждущее часа рождения. В то время как молчание, которое храню я относительно Баия или других вещей, намеренное и исполненное цели, это мое собственное молчание. Я утверждаю, что Баия - это целый мир, а Бразилия - еще больший мир. Баия и Бразилия не имеют отношения к рассказу об острове, они не могут быть втиснуты в его рамки. Например, на улицах Баия негритянки носят лотки со сладостями на продажу. Позвольте, я расскажу, как называются некоторые из них. Pamonhas, индейские кукурузные лепешки; quimados, делаются из сахара, по-французски называются bon-bons; рао de milho, бисквит из кукурузной муки; pao de arros, рисовый бисквит; rolete de cana, рулет из сахарного тростника. Эти названия приходят на память, но есть множество других сладких и вкусных изделий, вы найдете их на лотке любой торговки на углу любой улицы. Представьте себе, сколько нового и незнакомого можно найти в этом огромном городе, где по улицам днем и ночью движутся потоки людей, обнаженные индианки из лесов, черные, как эбеновое дерево, дагомейцы, гордые лузитанцы, полукровки всех оттенков, где жирные купцы восседают в паланкинах, которые носят их рабы посреди процессий флагеллантов и кружащихся танцоров и торговцев едой и толп, устремляющихся на петушиные бои. Как можно втиснуть Баия под обложку книги? Только крошечные, мало населенные места можно подчинить и удержать силой слов, пустынные острова или дома. К тому же дочери моей больше нет в Баия, она уехала в глубь этой страны, настолько чужой и обширной, что это немыслимо себе даже представить, мир равнин и плантаций, подобных той, что оставил когда-то Крузо, где муравей - император и все поставлено с ног на голову.
Я, знаете ли, не принадлежу к числу тех жуликов и разбойников с большой дороги, которых, после того как они признались в своих преступлениях, отправляют в Тайберн, обрекая на вечное молчание и предоставляя вам возможность поступать с их рассказами по своему усмотрению. Я пока еще в силах направлять и исправлять. И прежде всего - не соглашаться. Действуя таким образом, я все еще надеюсь остаться хозяйкой собственной истории.
- Я хотел бы, Сьюзэн, - заговорил Фо, - чтобы вы послушали одну историю, относящуюся к тому времени, когда я побывал в Ньюгейте. Некую женщину, осужденную за воровство, собирались уже отвезти в Тайберн, когда она потребовала священника, чтобы исповедаться; все ее предыдущие признания, заявила она, были лживы. Позвали священника. Она призналась ему не только в воровстве, за которое была осуждена, но и в других кражах, призналась, что бросила двоих детей, а третьего придушила в колыбели. Она призналась в том, что у нее есть муж в Ирландии, еще один, сосланный в Каролину, и муж здесь, в Ньюгейте, все живы и здоровы. Она подробно рассказывала о всех преступлениях, совершенных ею как в детские годы, так и в зрелом возрасте, пока наконец, когда солнце стояло уже высоко, а тюремщик нетерпеливо стучал в дверь камеры, священник прервал ее. «Мне трудно поверить, миссис… - сказал он, - что одной-единственной жизни хватило на все эти преступления. Действительно ли вы такая великая грешница и могу ли я вам верить?» - «Если я говорю неправду, преподобный отец, - ответила женщина (замечу, кстати, ирландка), - то я нарушаю святость причастия, а это грех еще более страшный, чем все те, в которых я призналась, потребовав покаянной исповеди. И если мое раскаяние неискренне (и правда, искренне ли оно? Я заглядываю в свою душу и ничего не могу сказать, настолько она темна), то, значит, неискренна и моя исповедь, а это двойной грех». И женщина продолжала признания, перемежая их выражениями сомненья, пока возница не задремал, а толпа и торговцы пирожками не разошлись по домам, и тогда священник воздел руки к небу и громогласно отпустил женщине грехи и поспешил прочь, несмотря на ее протесты, что она еще не закончила свою исповедь.
- Зачем вы рассказали мне эту историю? - спросила я. - Не хотите ли вы сказать, что пришло время отправить меня на виселицу и что вы мой священник?
- Вы вольны видеть в этой истории любой угодный вам смысл, - ответил Фо. - Для меня ее мораль заключается в том, что наступает время, когда мы должны отчитаться перед миром и тем самым навсегда внести покой внашу душу.
- По-моему, мораль в том, что последнее слово принадлежит людям, располагающим большей силой. Я имею в виду палача и его помощников, больших и мелких. Будь я на месте той ирландки, я не чувствовала бы себя спокойной в своей могиле, зная, кому будет доверено истолкование моей последней исповеди.
- Тогда я расскажу вам другую историю. Одна женщина (это уже другая женщина) была осуждена на смерть - забыл, за какое преступление. Чем ближе был роковой день, тем в большее отчаяние приходила она, потому что ей не удавалось найти человека, на чье попечение она могла бы оставить свою дочь, совсем еще дитя, находившуюся с ней в камере. Наконец кто-то из тюремщиков, сжалившись над ее горем, посовещался с женой, и они решили удочерить ребенка, признать его своим. Когда осужденная увидела своего ребенка в надежных руках приемной матери, она сказала тюремщикам: «Теперь вы можете делать со мной что угодно. Я бежала из вашей тюрьмы, здесь осталась только моя оболочка». (Видимо, она уподобила себя бабочке, покидающей кокон в момент рождения.) Это старая история, теперь с матерями не поступают столь жестоко. Тем не менее у этой истории своя подоплека: есть много способов достичь вечной жизни.
- Мистер Фо, я не обладаю искусством рассказывать по любому поводу притчи, извлекая их подобно фокуснику из рукава. Выло время, признаюсь, когда я хотела стать знаменитостью, видеть, как люди на улицах поворачивают мне вслед головы и шепчут: «Вот идет Сьюзэн Бартон, жившая на необитаемом острове». Но это пустое тщеславие, оно давно меня покинуло. Посмотрите на меня. Я не ела два дня. Одежда моя превратилась в рубище, мои волосы всклокочены. Я выгляжу как старуха, старая грязная цыганка. Я ночую у чужих порогов, на церковных папертях, под мостами. Неужели вы верите, что это нищенское существование мне в радость? Отмывшись и надев новое платье, получив вашу рекомендацию, я могла бы хоть завтра подыскать себе место поварихи, приличное место в приличном доме. Я могла бы вернуться к благополучной жизни во всех смыслах этого слова, к той жизни, начать которую вы мне советуете. Но такая жизнь унизительна. Это существование предмета неодушевленного. Даже шлюха, переходящая из рук в руки, остается живым существом. Волны подхватили меня и выбросили на остров, год спустя те же волны принесли корабль, который спас меня, а я до сих пор остаюсь в неведении, как несмышленое дитя, относительно подлинной истории этого года, того, как выглядит эта история с точки зрения великого Божественного промысла. Вот почему я не могу успокоиться, вот почему я следую за вами как тень и проникаю в ваши убежища. Разве я пришла бы сюда, если бы не верила, что вы - тот единственный человек, которому суждено поведать миру мою подлинную историю?
- Вы, конечно, знаете миф о Музе, мистер Фо. Муза - это женщина, богиня, которая по ночам посещает поэтов и одаривает их вдохновением. Поэты потом рассказывают, что Муза появляется в минуту самого глубокого отчаяния, она прикасается к ним своим священным пламенем, и тогда их безжизненные до той поры перья устремляются в полет. Когда я писала для вас свои воспоминания и убеждалась в том, что остров под моим пером превращается в пустое, унылое, безжизненное место, я мечтала о Музе мужского рода, юном божестве, являющемся по ночам к писательницам и дарующем их перьям возможность летать. Но теперь я кое-что знаю. Муза - это богиня и родительница одновременно. Мне было не суждено стать матерью собственной истории, и все же я должна была дать ей жизнь. Эта миссия была предназначена не мне, но вам. Но зачем я все это говорю? Разве от мужчины, который ухаживает за женщиной, ждут оправданий? Зачем же требовать это от меня?