Радуга тяготения - Пинчон Томас Рагглз. Страница 111

— Скааажите-ка, — грит Ленитроп, — такойприкид, что глазне отвести!

— Это вам, — улыбается Магда.

— Ой… нет. В Tauschzentrale [187]вам больше дадут…

Но Зойре настаивает.

— Вы разве никогда не замечали, что стоит вас вот так разбомбить — и если хочется, чтобы кто-нибудь появился, он непременно появляется?

Девушки опять передают друг Другу уголек чинарика, любуясь, как в блестящем шлеме он меняет формы, яркость, оттенки… хмм. Ленитропу приходит на ум, что без рогов шлем этот — просто вылитый носовой обтекатель Ракеты. А если удастся отыскать пару-другую кожаных треугольников, придумать, как их нашить на чичеринские сапоги… вдоба-авок и на спину плаща — здоровущую алую заглавную Р… Миг столь же чреват, как тот раз, когда Тонто после легендарной засады пытается…

—  Raketemensch! — вопит Зойре, хватает шлем и свинчивает с него рога. Пусть сами по себе имена — пустое, но вот акт именования…

— Вам та же мысль пришла в голову? — Ой, странно. Зойре аккуратно помещает шлем на голову Ленитропу. Девушки церемонно набрасывают плащ ему на плечи. Разведгруппы троллей уже отправили нарочных проинформировать свой народец.

— Хорошо. Теперь слушайте, Ракетмен, — у меня тут неприятности.

— А? — Ленитроп воображал полномасштабную Шумиху в честь Ра-кетмена: люди таскают ему яства, вина и дев в раскладке на четыре краски, много дрыгают ногами и поют «Ля-ля-ля-ля», а на расфигаченных липах зацветают бифштексы, и по Берлину мягким градом громыхают жареные индейки, батат, а вдоба-авок из земли пузырятся растопленные маршмаллоу…

— Солдатские есть? — интересуется Труди. Ленитроп, сиречь Ракетмен, протягивает пол-увядшей пачки.

Опять по кругу идет косяк — пронзает и колет это корневое укрытие. Все забывают, о чем говорили. Пахнет землей. Стремглав носятся жучки, аэрируют. Магда подкурила Ленитропу сигаретку, и на губах у него теперь вкус клубничной помады. Помады? У кого нынче отыщется помада? На чемвообще подрубаются эти люди?

В Берлине так темно, что видно звезды — привычные, однако никогда прежде не распределялись так четко. Кроме того, можно складывать собственные созвездия.

— Ой, — вспоминает Зойре, — у меня ж проблемка…

— Есть очень хочется, — взбредает на ум Ленитропу.

Труди рассказывает Магде о своем миленке Густаве, которому охота жить в фортепиано.

— Наружу только ножки торчали, и он твердил: «Вы меня все ненавидите, вы ненавидите пианино!» — Их уже пробивает на хи-хи.

— За струны дергает, — грит Магда, — да? Вот параноик.

У Труди такие здоровенные блондинистые прусские ноги. Под светом звезд по ним вверх-вниз пляшут светлые волосики, под юбку и назад, в тенях ее коленей, в ямках под ними, эдакая звездная дрожь… А сверху высятся древесные корни, накрывают их всех — гигантская нервная клетка, дендриты оплетают город, ночь. Со всех сторон поступают сигналы — из минувшего тоже, вероятно, если не из грядущего…

Зойре, неспособный вовсе отложить дела в сторону, перекатывается, вздымается на ноги, держась за корень, пока голова его не решает, где именно ей упокоиться. Ухом в раструб, Магда колотит по шлему Ракетмена палкой. Шлем бряцает аккордами. Да и отдельные ноты не строят: вместе же все звучит крайне извилисто…

— Не знаю, который час, — Зойре Обломм озирается. — Нам разве не надо было в бар «Чикаго»? Или это вчера?

— Я не помню, — хихикает Труди.

— Слушай, Kerl [188], мне очень надо с американцем потрындеть.

— Милый Эмиль, — шепчет Труди, — не переживай. Он будет в «Чикаго».

Условливаются о сложной системе маскировки. Зойре отдает Ленитропу свой пиджак. Труди кутается в зеленый плащ. Магда надевает сапоги Ленитропа, а тот идет в носках и ее туфельки несет в карманах. Некоторое время они собирают достоверный реквизит, растопку и зелень, чтобы напихать в шлем — его несет Зойре. Магда и Труди помогают Ленитропу влезть в штаны из оленьей кожи — обе девушки на красивеньких своих коленках, руками ласкают его нога и задницу. Как и в Соборе св. Патрика, в этих штанах хрен потанцуешь, и стояк Ленитропу болезненно распирает, будто громом.

— Ну вы даете, народ. — Девчонки смеются. Помпезный Ленитроп ковыляет за всеми следом, поле зрения у него рябит сетью ясного переплетенья, словно под дождиком, руки обращаются в камень — прочь из Тиргартена, мимо контуженных лип и каштанов, в глубь улиц или того, что их заменяет. Рядом все время гуляют патрули разных наций, и бестолковому сему квартету часто приходится залегать, а также не ржать слишком громко. Носки у Ленитропа промокли от росы. На улице разворачиваются ганки, выжевывая параллельные хребты асфальта и каменной крошки. На открытых пространствах играют тролли и дриады. Еще в мае их посносило с мостов и деревьев, настало им освобожденье, и теперь они вполне прижились в городе. «Вот обсос, — чморят готовые выйти в свет тролли тех, кто не так стилен, — да он, как ни посмотри, еще с дерева не слез». Увечные статуи лежат под минеральным наркозом — засюртученные мраморные торсы чинуш побледнели в канавах. Мда, хмм, вот мы в самом центре Берлина и впрямь, э-э, несколько, Иисусе-Христе, а этоеще что…

— Вы бы осторожней, — советует Зойре, — тут оно все немножко резиновое.

— Но это вот что?

Ну а вот что — вот? что есть «вот»? — тут такое: Кинг-Конг или какое-то близкородственное существо сидит на корточках, очевидно, всего-навсего опорожняя кишечник, — прямо посреди улицы! и все такое! вдоба-авок на него не обращают внимания целые кузова, что один за другим скрежещут мимо, набитые русским рядовым составом в фасонных пилотках и с улыбками дуриков… «Эй! — хочется крикнуть Ленитропу, — эй, да поглядите же, какая здоровая обезьяна! или что оно там. Вы, парни, вы! Эй…» Но он, к счастью, не кричит. При ближайшем рассмотрении раскорячившийся монстр оказывается зданием Рейхстага — насквозь выбомбленным, заретушированным, опаленным до черной сажи на всех развороченных взрывами кривых и перспективах, и жестко-звонкие углеродные внутренности его замазаны меловыми русскими инициалами и множеством имен падших в мае товарищей.

В Берлине, оказывается, пруд пруди таких фокусов. Вот огромная хромолитография Сталина: Ленитроп мог бы поклясться, что это девчонка, которую он некогда клеил в Гарварде, усы и прическа побочны, как любой грим, да будь я проклятесли это не как же ее звали… но не успевает он расслышать фон из болботанья голосков: скорей, скорей, заносите на место, он уже за углом, — перед ним рядком на мостовой выложены огромные буханки хлеба, тесто оставлено подниматься под чистыми белыми саванами — ух какие же все голодные: их всех вмиг поражает одна и та же мысль, фигак! Сырое тесто!булки для того чудовища…ой нет, точно, то ж здание, Рейхстаг, стало быть, и это не хлеб… теперь уже ясно, что это человеческие тела, откопанные из-под сегодняшних завалов, и всякое в своем тщательно помеченном биркой солдатском пердлявом спальнике. Но это не просто оптический обман. Они вздымаются, видоизменяются, и кто знает — лето закончится, настанет голодная зима, чем мы станем кормиться к Рождеству?

Чем в Берлине для сигаретно-фарцующих кругов служит печально известная «Фемина», тем же для торчков выступает «Чикаго». Но если в «Фе-мине» сделки обычно раскочегариваются к полудню, «Чикаго» у нас принимается свинговать лишь после комендантского часа в 10:00. Ленитроп, Зойре, Труди и Магда проникают внутрь с черного хода, из громады руин и тьмы, освещенной лишь клочками там и сям, будто в деревне. Внутри взад-вперед бегают армейские медики и санитары, прижимая к себе пузырьки пушистых белых крист алликов, мелких розовых пилюль, прозрачных ампул размером с шарики-«чистяки». По всей комнате тасуются и шелестят оккупационные и рейхсмарки. Одни сбытчики — сплошь химический пыл, другие — строго деловые. Стены украшены увеличенными фотопортретами Джона Диллинд-жера, в одиночку или с матушкой, с корешами, с автоматом Томпсона. Свет и споры пригашены — вдруг заявится военная полиция.

вернуться

187

Обменный центр (нем.).

вернуться

188

Малый (нем.).