Летние обманы - Шлинк Бернхард. Страница 31

Нет, невозможно понять, как я мог позволить этому человеку так меня опутать!

И что мне понадобилось столько времени, прежде чем я наконец… Неужели способность здраво мыслить вернулась ко мне только потому, что подул холодный ветер? Неужели, будь сейчас по-прежнему тепло, я бы все еще…

Я увидел взлетающий самолет, это был авиалайнер «Люфтганзы». На пути в Америку? Может быть, он по-быстрому достал билет и еще успел на этот самолет? Интересно, обидно ли ему сидеть не в первом, а в бизнес-классе?

На миг из-за туч показалось заходящее солнце, и самолет озарился ярким светом. Он пылал, как раскаленный, словно вот-вот вспыхнет огненным шаром и взорвется на тысячи кусков. И ничего не останется от Вернера Менцеля и от моей глупости тоже.

Затем солнце скрылось за облаками, а самолет поднялся выше, сделал круг и вышел на свою трассу. Я нашел ключи, сел в машину и поехал домой.

Перевод Инны Стребловой

Последнее лето

1

Он вспоминал тот — самый первый — семестр, которым когда-то началась его преподавательская деятельность в Нью-Йорке. Как же он радовался, когда прислали приглашение, а затем в паспорте появилась виза, радовался, когда улетел из Франкфурта и когда в Нью-Йорке, забрав багаж и выйдя из здания аэропорта Кеннеди, он сразу окунулся в вечернюю теплынь, и радовался, когда, взяв такси, поехал в город. И долгий перелет был ему в радость, несмотря на то что ряды кресел в самолете стояли слишком тесно да и сиденье оказалось узковато; помнится, когда летели над Атлантическим океаном, он вдруг заметил вдали другой самолет и подумал: вот, словно путешествуешь на корабле и видишь в далеком море другой корабль.

В Нью-Йорке он и раньше бывал — туристом или в гостях у друзей, и на конференции летал туда. Но тут другое дело — он жил в ритме этого города. Он стал в Нью-Йорке своим. У него была собственная квартира в центральном районе, неподалеку от парка и реки. Утром он, как все, спускался в метро, совал в щель проездной, проходил через турникет, дальше — по лестнице на платформу, там протискивался в вагон и двадцать минут стоял, крепко сжатый со всех сторон, не мог даже пошевелиться, а уж газету развернуть — и не мечтай, потом кое-как пробивался к выходу из вагона. Зато вечером в метро можно было и посидеть и газету дочитать, а добравшись в свой район, он заходил в продуктовые магазины, что поближе к дому. В кино и в оперный театр он ходил пешком, благо до них было рукой подать.

В университете он не стал своим, но его это не огорчало. У коллег не было необходимости обсуждать с ним те вопросы, о которых они беседовали между собой, а студентам он читал только один курс, короткий, так что относились они к нему не столь серьезно, как к другим преподавателям, у которых они учились в течение нескольких семестров. Впрочем, коллеги держались приветливо, студенты слушали хорошо, его лекционный курс имел успех, а из окна его кабинета в университете открывался прекрасный вид на высокую башню готического собора.

Да, он радовался — и перед отъездом, и даже по возвращении некоторое время не покидала его радость. Но если честно, счастливым он в Нью-Йорке себя не чувствовал. Тот первый семестр в Нью-Йорке был ведь первым семестром, когда он, выйдя на пенсию, уже не читал курса в немецком университете, да он с превеликим удовольствием вообще не работал бы на пенсии, а проводил бы время так, как давно уже хотелось. Квартира в Нью-Йорке была темноватая, кондиционер на дворовой стене гудел громко, не давал заснуть, приходилось вставлять в уши затычки. Вечерами, когда он ужинал в недорогом ресторанчике или смотрел какую-нибудь ерунду в киношке, часто ему бывало тоскливо от одиночества. В университете из кондиционера вечно дуло в лицо сухим воздухом, и в результате у него началось гнойное воспаление носовых пазух, пришлось делать операцию. Ох, до чего же скверная операция, и после не лучше: проснувшись, он увидел, что лежит не в кровати, а на этаком шезлонге в общей палате, среди других пациентов, лежащих на таких же креслах, и в самом недолгом времени его отправили домой, невзирая на то что у него шла кровь из носу и сильно болела голова.

Он отогнал эту мысль — что не был счастлив. Ему хотелось верить, что он был счастлив. Ему хотелось в это верить, потому что из немецкого университетского городишки он прорвался в Нью-Йорк и стал своим в этом мегаполисе. Он хотел считать себя счастливым, потому что долго, долго мечтал о счастье и наконец дождался его. По крайней мере, все ингредиенты счастья, как он его себе представлял, были налицо. Изредка раздавался в душе тихий голосок, нашептывавший сомнения: а было ли счастье-то? Но голосок этот он живо заставлял умолкнуть. Еще в детстве, в школе, и потом в университете перемены, связанные с поездками, расставание с привычным миром и с друзьями были для него мучительны. Но сколько бы он упустил, если бы всегда жил дома! Потому-то в Нью-Йорке он внушал себе: такова твоя судьба — глушить в себе сомнения, чтобы находить счастье там, где, казалось бы, ничто его не обещало.

2

Этим летом снова пришло приглашение из Нью-Йорка. Достав письмо из почтового ящика и на ходу открывая конверт, он направился к скамейке на берегу озера, где любил посидеть утром, просматривая почту. Нью-Йоркский университет, с которым он сотрудничает вот уже двадцать пять лет, предлагает следующей весной провести у них семинар.

Скамья стояла у озера, на краю участка, отрезанном неширокой дорогой. Когда они покупали дом, жена и дети ворчали: мол, дорога портит пейзаж. Со временем привыкли. Ему же с первых дней полюбилось это место: здесь был особый маленький мирок и он мог по своему усмотрению затворять вход в него или оставлять открытым для других. Получив наследство, он отремонтировал и надстроил старый лодочный домик на берегу. Сколько летних месяцев провел он в нем на чердаке за работой! Однако нынешним летом приятней сидеть-по-сиживать на скамейке. Укромный уголок, здесь никто не увидит его ни от лодочного домика, ни с причала, где так любят играть внуки. Заплывая подальше от берега, они могли его увидеть, и он — их, и они махали друг другу.

Нет, не будет он весной преподавать в Нью-Йорке. И никогда уже не будет там преподавать. Поездки в Нью-Йорк, с годами ставшие неотъемлемой частью его жизни — частью настолько привычной, что он давно уж перестал раздумывать, счастлив ли он был там или нет, — теперь это в прошлом. А раз в прошлом… ну что ж, потому он и вспоминает сегодня о своем первом семестре в Нью-Йорке.

Признаться самому себе, что в Нью-Йорке он был несчастлив, — в этом не было бы ничего страшного, если бы это признание не потянуло за собой другое. Вернувшись в тот самый первый раз из Нью-Йорка, он по воле случая — несчастного случая! — познакомился с женщиной: они ехали на велосипедах и столкнулись, потому что оба нарушили правила; ему еще подумалось: забавный способ знакомиться с дамами! Два года они встречались, ходили в оперу, и в театры, и в рестораны, несколько раз куда-нибудь ненадолго уезжали вдвоем и часто проводили вместе ночи, то у нее, то у него. По его мнению, она была хороша собой и в меру умна, приятно было обнимать ее, приятно было и когда она его гладила; он думал: вот, это и есть то, чего ты хотел. Потом ей понадобилось уехать по работе, и отношения сразу стали мучительно-трудными и мало-по-малу сошли на нет. Но лишь сегодня он, вспоминая, признался себе, что вздохнул тогда с облегчением: этот двухлетний роман давно его тяготил. И часто он чувствовал, что куда приятней было бы не ходить на свидание, а остаться дома, читать книги или слушать музыку. Он сошелся с ней, потому что подумал — в очередной раз подумал, — все ингредиенты счастья налицо, отсюда следует вывод: он счастлив.

Ну-ну, а как обстояло дело с другими женщинами в его жизни? Первая любовь? Его переполняло счастье, когда Барбара, самая красивая девочка в их классе, согласилась пойти с ним в кино, после кино не отказалась, когда он угостил ее мороженым в кафе, а потом он провожал ее домой и у дверей, на прощание, ее поцеловал. Ему было пятнадцать… первый поцелуй. Года через два его уложила к себе в постель Хелена, и все получилось лучше не придумаешь — не слишком быстро; она осталась довольна, до самого утра он давал ей все, что мужчина может дать женщине; да, ему было девятнадцать, а ей-то тридцать два… С тех пор они встречались, пока не вышла она, в тридцать пять уже, за адвоката-лондонца, с которым, как он позднее узнал, много лет была помолвлена. А он в те дни сдавал выпускные экзамены, выдержал отлично — сам не ожидал; его взяли на кафедру ассистентом; с тех пор он работал, писал статьи и книги, получил степень, стал профессором. Был счастлив… Или опять-таки лишь думал, что счастлив? Опять-таки лишь уверился в своем счастье, поскольку все ингредиенты счастья были налицо? И то, что он испытывал, опять-таки было не счастьем, а этакой сборной солянкой, суммой ингредиентов? Иной раз ему приходило в голову: а что, если настоящая жизнь не там, где он, а осталась где-то в другом месте? Но этот вопрос он вытеснил из своего сознания, так же как вытеснил мысль, что ухаживал за Барбарой и угождал Хелене лишь из тщеславия и что куда как часто усилия, положенные лишь на то, чтобы утолить свое тщеславие, бывали ему тягостны.