Ищейка - Чадович Николай Трофимович. Страница 13

Об отношении Кулькова к этому делу не было сказано ни слова и он постепенно начал успокаиваться. Судьба Воробьевой тоже вроде бы не вызывала особого беспокойства. Зал дружно болел за нее, судья был настроен, кажется, миролюбиво, заседательница даже прослезилась, глядя на спокойно сосущего пряник младенца, отставной железнодорожник клевал носом. Прокурор, правда, просил много, но на то он и прокурор, чтобы просить. А окончательное решение выносит суд – наш советский суд, как всем известно, самый гуманный в мире.

Кульков уже собрался со спокойным сердцем удалиться (суд как раз находился на совещании), но тут в зал вошли и скромно уселись в сторонке два знакомых сержанта – помощник дежурного и водитель автозака, и в его душу сразу вернулись самые мрачные предчувствия.

Наконец судья и народные заседатели вышли на сцену и все, кто не сумел или не захотел в перерыве удрать, стоя выслушали приговор. Принимая во внимание значимость преступления и его социальную опасность, учитывая личность подсудимой, ее чистосердечное признание, наличие на иждивении двух несовершеннолетних детей и т. д. и т. п. суд назначил ей наказание в виде лишения свободы сроком на четыре года с отбыванием в колонии общего режима и с лишением права в дальнейшем занимать материально-ответственные должности.

Все ахнули. Даже прокурор просил меньше.

Дождавшись относительной, тишины председательствующий распорядился взять осужденную под стражу в зале суда.

– Сколько, сколько? – переспрашивала Воробьева сидевших в первом ряду. – Четыре года? За что?! За что?! – голос ее перешел в вопль. – Мне же сказали, что отпустят! Лев Карпович! – она рванулась к директору, но подоспевшие милиционеры удержали ее. – Лев Карпович! Да что же это? Я ведь все деньги вам отдавала! По вашему приказу все делалось! Заступитесь! Вы же обещали!

Люди, толпившиеся у дверей остановились, некоторые из тех, кто уже покинул зал, стали возвращаться, один только директор, как ни в чем не бывало проталкивался к выходу, блаженно улыбаясь и утирая платочком пот.

– Что же это делается, люди добрые?! – причитала Воробьева. – Он деньги брал, а мне отвечать! – тут ее взгляд встретился со взглядом Кулькова, затертого толпой в углу. – Владимир Петрович! Соседушка! Ты же знаешь, что я не виновата! Детей моих пожалей! Помоги! Из-за тебя все! Если бы не ты, я те бумаги в жизни не подписала бы! Куда же ты, бессовестный! Тьфу на тебя!

На улицу Кульков вылетел с такой поспешностью, как если бы за ним гнались полинезийские охотники за черепами.

За пультом в дежурке сидел Дирижабль и катал в ладонях карандаш – так он всегда делал с похмелья, чтобы скрыть от посторонних предательскую дрожь пальцев.

– Где дежурный? – тяжело дыша, спросил Кульков.

– На обеде. Я за него, – Дирижабль щелкнул ногтем по красной повязке на своем рукаве. – Чего хрипишь, как удавленник?

– Мне начальник нужен!

– Начальник? Всего только! Да я тебя сейчас с министром соединю. Он про тебя только что справлялся. Кофе, говорит, охота выпить, да без дорогого друга Кулька никак невозможно.

– В госпитале. На обследование лег перед пенсией. Скоро у нас новый начальник будет.

– А заместитель у себя?

– У себя. Только не советую сейчас к нему соваться. Что-то не в духе он.

– Тебе что? – хмуро спросил заместитель, с преувеличенным вниманием рассматривая лежащие перед ним бумаги.

– Как же так получилось… ведь Воробьевой четыре года дали! – сказал Кульков, изо всех сил стараясь, чтобы его слова не выглядели жалким лепетом.

– Сколько заработала, столько и дали.

– Так ведь не она деньги брала.

– Это ты так считаешь. А суд по другому решил. – Заместитель многозначительно поднял вверх большой палец.

– Да вы же сами прекрасно знаете, что не виновата она.

– Что ты заладил, виновата, не виновата! Какая разница! И у нее рыльце в пушку, можешь быть уверен. Если не брала, зачем было признаваться. Преступление раскрыто. По твоему, лучше будет, если оно за отделом повиснет? У нас и так раскрываемость ниже среднеобластной.

– С директором надо было работать! Он там всему причиной!

– И директор свое получит. По административной линии.

– Ага, квартальной прогрессивки его лишат.

– А ты что хочешь! Уважаемого в районе человека, отличника советской торговли на позор выставить? Над этим делом не такие умы, как ты, думали! Понял? Все у тебя?

– Все, – Кульков подался к дверям, но на пороге все-таки задержался. – И не страшно вам, товарищ майор?

– Почему мне должно быть страшно? Я вместе с ней не воровал.

– И совесть, значит, вас не мучает?

– Не хватало еще, чтобы из-за каждой истерички меня совесть мучила.

– Железная у вас совесть, товарищ майор. Завидую.

– Ты, Кульков, говори, да не заговаривайся. Тебя это все не касается. Ты пока еще ноль без палочки! Я тебя выдвинул, я тебя, если надо, и задвину! Все от меня зависит. Не хочешь в солидном кабинете за столом сидеть, будешь в КПЗ дерьмо нюхать! Послушаешь меня – в большие люди выйдешь. Государственными делами станешь заниматься, а не какой-то там уголовщиной. А про бабу эту забудь! Привыкай нервы в кулаке держать. Тебя не такие дела ждут!

Проходя мимо дежурки, Кульков сквозь зубы пробормотал:

– Нет, правду я все-таки найду!

– Чего-чего? – переспросил Дирижабль. – Правду? Камень на шею ты себя найдешь, придурок!

Ручки и ножки прокурора, по детски коротенькие, совершенно не подходили к его массивному торсу и еще более массивной голове, увенчанной копной пышных седых кудрей. Однако благодаря вечно грозному и хмурому выражению лица, густым насупленным бровям и беспощадному рысьему взгляду, он производил впечатление отнюдь не комическое. Даже парясь голышом в бане, он гляделся не иначе как прокурором, ну в крайнем случае – пожилым, отошедшим от дел вурдалаком. Поговаривали, что карьеру свою он начал еще делопроизводителем при особом совещании, а войну закончил председателем дивизионного трибунала. Судьба его, повторившая все извивы, все взлеты и падения отечественной юриспруденции, напоминала горную тропу, то стрелой устремляющуюся к солнцу, то низвергающуюся в мрачные пропасти. В отличие от многих он уцелел на этом опасном и непредсказуемом пути, однако набил на душе и сердце такие мозоли, что сейчас мог бы без всякого ущерба для своей психики наняться подсобником к старику Харону или возглавить святую инквизицию в ее самые лучшие времена. Закон он привык править не по статьям указов и кодексов, а согласно хоть и не писаным, но вполне ясным «веяниям эпохи». Люди для него давно превратились в субъектов права, товарищи – в граждан, а к милиционерам всех рангов он относился примерно так же, как когда-то помещик относился к своим гайдукам.

Пока Кульков излагал ему свою собственную версию дела Воробьевой, прокурор молчал, только все больше и больше хмурил брови, да тяжко, зловеще сопел. Когда же он, наконец, заговорил, то уже не дал Кулькову вставить ни единой реплики.

– Ты где работаешь? В органах или в богадельне? Ты кто такой? Милиционер или сопля на палочке? Ты нормальный или ненормальный? Что за ахинею ты мне здесь несешь? Какое ты имеешь право клеветать на сослуживцев? Да за такие штуки с тобой знаешь что нужно сделать? Откуда ты, взял, что следствие использовало недозволенные методы? Ах, ты сам в этом участвовал! А ты кто – эксперт? Нюх у тебя, говоришь? Двинуть бы тебя по этому нюху хорошенько! Ты материалы дела читал? На суде присутствовал? Чистосердечное признание слышал? Чис-то-сер-деч-ное! Она пять тысяч у народа украла! За такие фокусы в тридцать седьмом ее бы к стенке поставили! И тебя вместе с ней, размазня! Либерализм тут, понимаешь, разводить! Лирику! Марш отсюда и чтоб я даже духу твоего больше не слышал!

Оставался последний шанс – директор магазина.

«Пойду поговорю с ним, – решил Кульков. – Пусть сам во всем признается. По хорошему».