Святая грешница - Нуровская Мария. Страница 12

— Вставай, засоня, мы давно уже позавтракали! — произнес ты. — Цехна начала было скандалить, но я не позволил тебя будить.

— А где Михал? — в замешательстве спросила я. Еще не осознавая, что означает твое присутствие тут со мной.

— Михал во дворе, — ответил ты, а потом присел на корточки.

— Я тебя люблю, Кристина, — услышала я.

И мне сразу стало спокойно. Спускаясь к завтраку, я уже не помнила ночных страхов и тех мыслей. Их бы не было вовсе, поверь я в нашу любовь…

Потом мы пошли с Михалом на прогулку в лес. Я радовалась, что ты его не муштруешь, разрешаешь лазить по глубоким сугробам. Мальчик это очень любил. Когда он проваливался в снег, мы со смехом вытаскивали его, отряхивая куртку и брюки. Нужно было возвращаться на обед. Ты позвал Михала, который ускакал куда-то вперед.

— Ну что, папа? — с нетерпением отозвался он.

— Хочу тебе сказать, сынок, что ты, Кристина и я теперь будем вместе.

Михал пожал плечами.

— Но мы и так были вместе.

Мы рассмеялись.

Во время обеда пани Цехна внимательно присматривалась к нам, видимо, заметив, что твое отношение ко мне изменилось и что ты стал обращаться на «ты». Только доктор ничего не увидел. Он вообще был рассеянным и именно поэтому не носил пиджак: просто забывал его надевать. Вечером, когда пани Цехна собиралась постелить тебе на диване, ты объявил, что будешь спать с нами наверху.

— Как это, Анджей? — широко раскрыв глаза, удивилась она.

— Михал и так спит с Кристиной, — с легкостью отозвался ты. — Там есть свободная кровать.

— Прилично ли, чтобы мальчик спал с чужой женщиной? — спросила она, не решаясь тебя критиковать.

— Тетя, это же Кристина, — вмешался в разговор Михал. — Ведь это Кристина!

Пани Цехна закрыла рот и повернулась на сто восемьдесят градусов, а мы втроем стали подниматься наверх.

Когда Михал заснул, я пришла к тебе. И отважилась дотронуться до тебя. Жаждала этого. Хотела узнать каждую твою клеточку. Я любила твое тело.

— Не думаешь, что я для тебя слишком стар? — шутливо спросил ты. — Двенадцать лет разницы.

— Мужчина должен быть старше, — с уверенностью произнесла я.

— Поверю тебе на слово

Но они были последними — такие минуты. Моя судьба сказала «стоп».

— Нам нужно поговорить, — начал ты, а я вспомнила обещание, которое дала себе несколько дней назад.

Я должна была сообщить тебе «правду». Нет, не о моей «профессии» — этого бы ты не вынес. А о том, кто я в действительности, кем был мой отец. Но не успела открыть рот, как услышала твой голос:

— В двух словах я хотел бы рассказать о себе. Что предшествовало нашей встрече…

Твоя исповедь длилась полночи. Итак, сентябрь, Вильнюс, отель. Тот мужчина. Еврей. Потом Сибирь. Хорошо, что только это, а не Козельск, Осташков, третьего названия я не запомнила. Рассказал, что они были расстреляны русскими. Ты выбрался с генералом Андерсом. В мае сорок четвертого года тебя сбросили с самолета в Польшу. Был курьером. Потом восстание…

— Никогда их не любил, — сказал ты, — но теперь я их ненавижу. Когда выиграем войну, выкинем их отсюда… но похоже, что выиграют они… тогда конец…

— Ты считаешь, что все евреи плохие?

— Это мафия, хуже сицилийской. Они скрывают свое лицо, выдают себя за других. Нашелся ли бы хоть один поляк, который донес на своих в НКВД?

«Но немцам доносили на евреев», — подумала я про себя. И удивлялась, как можно так примитивно мыслить. Ведь ты был незаурядным человеком. У тебя такое хорошее лицо, такая профессия. Твоим призванием было спасать людей. Ну почему в одном-единственном случае это не подтвердилось? В моем случае… Я так хотела спасти наши отношения от фальши, от отчуждения, возникающего между нами. Я не могла перенести этого отчуждения. Неожиданно вспомнила, как Михал, который неизвестно где научился читать, произнес по словам «Т-р-а-у-г-у-т-т», а потом спросил:

— Что значит Траугутт, папочка?

— Это имя великого поляка, — ответил ты, — когда-нибудь мы с тобой поговорим о нем.

Я хотела говорить о нем сейчас.

— Во время январского восстания Траугутт обратился с воззванием «К братьям полякам иудейского вероисповедания», — начала я тихо.

— Братья поляки, — с презрением повторил ты. — Траугутт был романтиком, поэтому проиграл. Теперь жидокоммуна возьмет все.

Тогда я поняла, что твой антисемитизм, как неизлечимая болезнь, и мы должны научиться с ней жить. Я должна. К счастью, она не убивает тех, кто ею поражен.

Еще раз я продемонстрировала то, что было для меня небезопасным. Это произошло после твоей дискуссии о евреях с мужем пани Цехны. Доктор удивлялся, что они так покорно шли в газовые камеры.

— Они всегда будут лизать руку господину, — сказал ты. — После занятия русскими Вильнюса выслуживались перед НКВД, один перед другим. Сдавали скрывавшихся польских офицеров, принося как доказательство отпоротые от мундиров пуговицы с орлами. Это выглядело так же, как если бы они приносили отрубленные головы.

— Ну да-да, — соглашался с некоторой грустью доктор.

И тогда я пожертвовала листовкой, которая являлась для меня реликвией.

Я подобрала ее на улице, когда была еще «той».

Не знаю, зачем я это сделала. Спрятала листовку, а потом унесла с собой из гетто. Это было сумасшествием, потому что в случае обыска меня бы ничего не спасло. Листовка — это уже доказательство. И теперь она была доказательством против ваших слов. Твоих и доктора.

«Братья!

Призываем вас к сопротивлению. Не верьте в то, что вам говорят! Знайте, никто из ваших близких, вывезенных из Варшавы, не остался в живых! Все были сожжены в крематориях Требинки, Бельца, Майданека! Братья, не давайтесь покорно отправлять вас на смерть, сопротивляйтесь. Вы должны защищаться, хотя бы для того, чтобы, умереть с честью! Смерть палачам!

Еврейская организация сопротивления».

Когда все спали, я тихонько спустилась в столовую и положила листовку на стол. До утра не сомкнула глаз. Слышала, как встала пани Цехна, начала хлопотать на кухне. Как проснулся Михал, как он бегал по лестнице взад и вперед. Затем встали мы. Обычно я сама вносила тарелки в столовую, а сейчас подала их тебе и с улыбкой произнесла:

— Пусть хоть раз будет иначе.

Сначала наступила тишина, а потом я услышала твой холодный голос:

— Цехна!

Началось следствие. Прежде всего под подозрение попал Михал. Хотя все показывало на меня. Это я прислушивалась к вчерашней дискуссии о евреях, это я вручила тебе тарелки. Но ты не принимал это во внимание. Не думал, что я могу иметь с этим что-нибудь общее, поэтому вычеркнул меня из списка подозреваемых. Михал защищался со слезами на глазах, а я мысленно извинялась перед ним.

— В общем, не помню, — сказал он в конце обиженным голосом. — Не помню.

— Нужно это сжечь, — проговорила пани Цехна и с суеверным страхом взяла листовку в руки. Пройдя за ней в кухню, я видела, как она открыла дверцу плиты и засунула листовку в огонь. Пламя охватило бумажку, скрутило ее и мгновенно превратило в пепел. Пани Цехна закрыла дверцу, а я стояла с ощущением, что гетто сгорело во второй раз.

Итак, Анджей, мы не можем с тобой говорить об этом, но мы должны с этим жить. Потому что у нас нет выхода. Ты для меня стал как воздух, быть может, отравленный воздух. Но я согласна. Я могу и готова за тебя умереть. Зачем мне другая жизнь?

Письмо третье

Март 51 г.

Сегодня утром умерла Марыся, твоя жена. Она тоже не могла говорить, как тогда твоя мама. Только смотрела на меня. Мне казалось, Марыся хочет, чтобы я взяла ее за руку. Однако сразу же вырвала свою бледную, худую ладонь из моей. Может, в это последнее мгновение обида взяла верх… Но ведь мы были уже не чужие, кроме того, любили одного мужчину и одного ребенка. Это должно было нас сблизить. В редкие минуты мы действительно оказывались близки. Теперь она лежит в соседней комнате на кровати, такая еще совсем домашняя, словно просто уснула. Только завтра привезут гроб.