Святая грешница - Нуровская Мария. Страница 13

Я не могла спать. От моего последнего письма к тебе прошло почти семь лет. Не знаю, как точно посчитать: тогда был декабрь сорок четвертого года, теперь март пятьдесят первого. Столько всего за это время произошло. Недавно мне исполнилось двадцать семь лет, но это был печальный День рождения. Марыся очень мучилась, мы оба неотступно находились рядом и, по правде говоря, не помнили об этой дате. Только вечером, когда мы уже лежали в постели, ты сказал:

— Боже мой, ведь сегодня День твоего рождения!

В общем-то это был День рождения Кристины Хелинской. Я родилась в другой день и на год позже, значит, в твоих глазах была на год старше. Хорошо, что только на год… Я и ты. Постоянное откровение. Существование вместе. У нас были трудные минуты, нередко драматические, но никогда мы не переставали любить друг друга. Разве это не повод считать свою жизнь удавшейся? Тот, кто знал некоторые факты, мог бы суеверно постучать по лбу. Однако на весах чувств, этих наиболее точных весах мира, всегда существует идеальное равновесие. После семи лет, кажется семи, хочу тебе рассказать о нас.

В деревянном доме с верандой мы провели еще почти полгода, приютившись втроем наверху. Слово «ютиться» означает жить тесно, почти друг на друге. Но для меня это было прекрасно, вы находились так близко, стоило лишь протянуть руку. Мне абсолютно не мешало, что рядом спящий Михал. А ты нервничал, считая, что мальчик может неожиданно проснуться. Но я чувствовала его сон, знала, когда нужно быть осторожными. Быть осторожным с ребенком… Ты недавно спросил меня, хочу ли я иметь своего ребенка.

— Ты имеешь на это право, Кристина, — произнес ты.

Я не могла себе этого позволить, потому что жизнь наша проходила в обмане, значит, ребенок был бы дитем обмана. Я не хотела этого. Но имелась и другая причина. Я боялась, что тогда стала бы меньше любить Михала и он бы много потерял. Как тебе все объяснить?

— Сейчас мы не можем себе этого позволить, — возразила я, — пока Марыся так больна. Вот когда она поправится…

Но было ясно, что она не поправится никогда. Когда мы жили в деревянном доме, я услышала, как-то спускаясь по лестнице, обрывки твоего разговора с пани Цехной.

— Вы живете, как муж с женой, — говорила она. — А что будет, когда вернется Марыся?

Я с напряжением ждала.

— Когда ты хочешь, чтобы я привез этот овес? — ответил ты вопросом на вопрос и словно положил мне руку на сердце.

«Когда ты хочешь, чтобы я привез этот овес», — звучало как самое прекрасное признание в любви. Ни перед кем ты не хотел объясняться. Может, только перед Марысей… Эта роль выпала мне. Я должна была ей рассказать, кто я и что делаю в ее доме. К счастью, не пришлось объясняться относительно одежды — к тому времени у меня была своя.

В течение этого полугода ты часто куда-то уезжал. А когда был дома, постоянно приходили разные люди. Хотя ты не посвящал меня в свои дела, я знала, что состоишь в подпольной организации. И не могла ни вмешаться, ни даже признаться, что открыла правду. По радио стали появляться сообщения о борьбе с контрреволюцией, о бандитах из подполья. Я боялась. Каждая наша ночь была как подарок. Я дотрагивалась до тебя с волнением и благодарностью, что ты есть. Твоя необыкновенная мужская красота приводила меня в постоянное восхищение. Если бы могла, то все время смотрела бы на тебя. Все время, не отрываясь. Одновременно я поражалась моим чувствам. Для меня существовало нечто такое, подобное феномену жизни, феномену музыки и феномену любви. А значит, и ты становился чем-то особенным, необыкновенным, так как был моей любовью…

В конце июля сорок пятого года, вернувшись после трехдневной отлучки, ты сказал, что мы будем потихоньку переезжать в Варшаву. Наша квартира на улице Новаковского уцелела, но, к сожалению, там уже жили две семьи. Для нас оставалась пара комнат, кухня должна была быть общей. Когда мы уже лежали в постели, ты твердо произнес:

— Мы проиграли войну, Кристина, нам будет тяжело, но мы должны жить. Хотя бы для себя.

Твои руки обнимали меня так, словно я стала твоей единственной опорой. Я видела над собой твое лицо, глаза. Ты настолько стремительно хотел мной овладеть, что меня охватило беспокойство. Я целиком принадлежала тебе. Но сейчас ты искал спасения в моем нагом теле. Но это могло дать лишь минутное наслаждение, а силы для выживания должен был найти в самом себе.

— Ты врач, — тихо прошептала я, когда мы лежали рядом. — Ты обязан лечить людей, вне зависимости от строя.

— Думаешь, мне разрешат? — услышала я.

Ты потянулся за сигаретами, меня снова кольнул этот жест. Я никогда не говорила тебе, но, когда ты закуривал после наших занятий любовью, ко мне возвращался старый страх. Страх за тот вопрос, который ты мне в свое время не задал… Вопрос, который всегда стоял между нами. И все же считаю, что лучше — молчание. Если уж я все равно не могу сказать тебе правду. Эта правда после семи лет стала другой. И мое гетто теперь другое. И я иначе вижу себя прошлую. Вижу ее изнутри. В последнем письме я писала о себе «та», и это являлось как бы своеобразной защитой. Может быть, теперь стала больше понимать ту девушку, почти что ребенка, которая отважилась на подобное решение. И на нее, и на отца я смотрю с некоторого расстояния. Видишь, я написала «на нее» вместо «на себя», но ведь прошло семь лет.

И мне их жаль, и эта жалость, наверное, моя боль.

Теперь уже не думаю, что это я убила отца. Его убило гетто. Мы не смогли найти выход из ситуации, которая оказалась сильнее нас обоих. Отец мучился, будучи не в состоянии меня уберечь, а я чувствовала, что не могу уберечь его. Но все же то решение — идти за отцом — было спасением. Если бы осталась с матерью, то после его смерти не смогла бы жить. Я это знаю. Я чувствую это. Мы были с ним рядом до конца, только в ту минуту, когда он умирал, эсэсовец держал в своих объятиях мое тело. Звучит ужасно, но в действительности выглядело не совсем так. Это были отношения палач — жертва, однако роли поменялись, и я стала его палачом. Тот человек по-настоящему мучился. Я видела в его глазах растерянность и боль. Думаю, он влюбился в мою невинность, которая была для него чем-то неизведанным. Тело женщины, конечно, наиболее совершенно, однако его есть с чем сравнивать. Моя чистота была исключительна. Он желал ею обладать, только он один, но не мог ею овладеть. И чем больше старался, тем больше она была для него недосягаема. Он мог ее только уничтожить, но для этого требовалась смелость, а он, по существу, был трусом.

Я вспоминаю такую сцену. Кажется, после двух недель, на протяжении которых у нас с немцем ничего не получалось и он чувствовал себя все более истрепанным и униженным, ему наконец удалось войти в меня. Но тут же все кончилось. Мы лежали без движения, а потом я почувствовала, что он дрожит и трясется в беззвучном плаче. Почти сбросив его с себя, я встала, зажгла свет, налила шампанского и закурила. Он лежал скрючившись, голый, жалкий. Я видела его спину. Думаю, что четко не осознавала, до какой степени господствую над ним. Подсказывал инстинкт. Это могло измениться, если бы хоть раз ему удалось показать себя передо мной настоящим мужчиной. Не знаю, решился бы он тогда меня уничтожить. Мне кажется, что этот человек был не способен любить. Просто я была его психическим комплексом, который он любой ценой хотел преодолеть. Ведь дошло до того, что он, так презирающий мою нацию, хотел жениться на мне. Я была ему необходима, потому что все это было из-за меня. Он боролся со своей слабостью, ненавидел ее и старался от нее избавиться. Каждый раз, когда я приходила в ту комнату за помещением администрации, лицо эсэсовца изображало решительность. Он как бы готовился к бою — мобилизовывал свои силы. Ему казалось, что в этот раз будет по-другому, просто, но… когда он, раздетый донага, оказывался со мной в постели, ничего не менялось. Наши половые акты, так мне хочется это называть, становились все более неполноценными. Если бы он был хоть немного умнее, то в конце концов понял, что это не его вина — дело во мне. Наверное, за такое прозрение я могла бы поплатиться жизнью. К счастью, он продолжал обвинять себя. Тем тяжелее было для него, поскольку я являлась свидетелем обвинения. Подсознательно ощущая, что веду опасную игру, я продолжала унижать его дальше.