Союз еврейских полисменов - Чабон Майкл. Страница 46

– Его найдут, – повторяет муж более трезвым, деловым тоном, пытаясь убедить ее, но не себя.

– Пусть только найдут, – говорит мадам Шпильман, – и я убью его.

– Успокойся.

– Я сказала это вполне спокойно. Он напился? Там пили?

– Он постился. Вел себя безупречно. А как он говорил вчера! Паршат Чайи Сара. Колдовство какое-то. Электрический разряд, умершее сердце вздрогнуло бы и снова забилось. Закончил со слезами на глазах. Сказал, что должен подышать. И больше его никто не видел.

– Я убью его.

Из спальни нет ответа, лишь шум дыхания, постоянный, мерный, неумолимый. Она спохватилась. Зря она так. В ее устах это фигура речи, выражение отчаяния матери, но в его сознании, в лаборатории внутри костяной коробки черепа, может сложиться конкретика многократно обкатанной рабочей процедуры.

– Ты… не знаешь, где он? – спросил муж после паузы тоном, угрожающим своей нейтральностью.

– Откуда мне знать?

– Ну… Он с тобой говорит. Он сюда заходит.

– Не был он тут.

– Был.

– Откуда ты знаешь? Служанки шпионят?

Его молчание она истолковала как положительный ответ. И почувствовала героический порыв, решимость не покидать более свою гардеробную.

– Я пришел не для того, чтобы упрекать тебя или спорить. Наоборот, я надеялся, что смогу почерпнуть здесь твоей спокойной рассудительности. И вот я здесь, но чувствую, вопреки устремлениям своим как рабби и как человека, что должен все же тебя упрекнуть.

– За что?

– За его вывихи. Искривление души. Это твое упущение. Такой сын – плод материнской ветви.

– Подойди к окну. – сказала она. – Глянь сквозь щелочку между шторами. Посмотри на этих бедняг, на этих дураков, остолопов, пришедших за благословением, которого ты, положа руку на сердце, во всей силе своей, в своей учености не способен дать. Но эта неспособность никогда не мешала тебе благословлять.

– Я благословляю иначе.

– Посмотри на них!

– Это тебе стоит на них посмотреть. Выйди из своего шкафа и взгляни.

– Я видела их, – процедила она сквозь зубы. – И у всех этих людей искривление души.

– Но они скрывают это искривление. Прячут в скромности своей, в приниженности и в страхе Божьем. Господь повелевает нам покрывать головы свои в Его присутствии. Не выставлять макушку.

Снова скрип стула. Муж встал, зашаркали шлепанцы. Хрустнула поврежденная связка левого бедра, и он застонал от боли.

– Это все, о чем я прошу Менделя. Что у человека в голове, что он думает, что ощущает – это не интересно ни мне, ни Богу. Ветру безразлично какой флаг трепать, красный или голубой.

– Или розовый.

Молчание. На этот раз не столь напряженное, как будто он вспоминал, как когда-то улыбался ее маленьким шуткам.

– Я найду его. Я сяду рядом с ним и расскажу сыну то, что знаю. Объясню, что пока он повинуется Господу и соблюдает Его заповеди, пока ведет себя праведно, он здесь дома. Что я не отвернусь от него первым. Что оставить нас – его выбор.

– Может человек скрывать от себя самого и от окружающих, что он Цадик-Ха-Дор?

– Цадик-Ха-Дор всегда скрыт. Это заложено в его природе. Может быть, я должен объяснить ему и это. Как и то, что его переживания и борьба, его сопротивление – своеобразное доказательство способности управлять.

– Мендель мог сбежать не от женитьбы на этой девушке. Может быть, не свадьба его пугает. Не с этим он не в состоянии ужиться. – Фраза, которую она еще не имела случая адресовать мужу, снова, в который уже раз сконцентрировалась на кончике ее языка. Госпожа Шпильман оттачивала, заменяла, опускала отдельные элементы ее конструкции, совершенствовала фразу в течение сорока лет, как строфы поэмы, сочиненной узником, лишенным бумаги и чернил. – Может быть, есть иной род самообмана, с которым мальчик не может примириться, с которым он не может сосуществовать.

– У него нет выбора, Даже если он впал в безверие. Даже если, оставаясь здесь, он обречен на лицемерие. Человеку такого дарования не может быть дозволено рыскать по нечистому внешнему миру, как ему вздумается. Он будет представлять опасность для всех и каждого. И в первую очередь для самого себя.

– Говоря о самообмане, я не имела в виду, что Менделе сам себя обманывает. Я имела в виду что все вербоверы вовлечены в самообман.

Молчание. Зловещее, не легкое и не тяжелое, но всеобъемлющая тишина дирижабля перед тем как проскочит та самая искра статического электричества.

– Я не знаю никого больше, кто ему противостоит, – сказал муж.

И госпожа Шпильман высказала свою фразу. Она слишком долго бежала по воздуху, чтобы глянуть вниз долее чем на секунду.

– То есть его нужно держать здесь, хочет он того или не хочет.

– Поверь мне, дорогая. И не пойми меня превратно. Все иное много хуже.

Она чуть не потеряла сознание. Затем метнулась из гардеробной, чтобы посмотреть, какие у него были глаза, когда он в мыслях замахнулся на жизнь собственного сына, грех которого, как она его понимала, состоял лишь в том, что он хотел оставаться существом, которым его создал Всевышний. Но муж ее уже выплыл, бесшумно, как дирижабль. Вместо него она застала в спальне Бетти, и снова с сообщением о тех же двух дамах-посетительницах. Неплохая служанка Бетти, но, как и все филиппинки, слишком склонна совать нос в ситуации, чреватые скандалом. Девушка с трудом скрывала удовольствие от распиравшей ее новости.

– Одна дама, мадам, говорит, что они от Менделя. Говорит, извините, что он не вернется домой. Что, извините, свадьбы не будет.

– Он вернется домой, – сказала госпожа Шпильман, сдерживая руку, готовую смазать по наглой физиономии Бетти. – Мендель ни за что… – Она сдержалась, потому что хотела сказать: «Мендель ни за что не ушел бы не простившись».

Женщина, прибывшая от ее сына, к вербоверам не принадлежала. Современная еврейка, одетая скромно из уважения к месту, которое посетила. На ней длинная юбка с одноцветным узором, модное темное пальто. Она старше госпожи Шпильман лет на десять-пятнадцать. Темноглазая и темноволосая, когда-то очень красивая. При входе госпожи Шпильман она вскочила, представилась как Брух. Подруга ее толстовата, набожна, по виду вроде сатмар, в длинном черном платье, черных чулках, черной широкополой шляпе, натянутой по самые уши. Чулки кисло сморщились, полуотклеившаяся пряжка-стекляшка на шляпной ленте нервно дергалась, пытаясь отскочить и потеряться. Вуаль жалостливо сбилась к левому верхнему углу шляпы. Поглядев на это жалкое создание, госпожа Шпильман на мгновение отвлеклась от роковой новости, которую принесли эти женщины. В ней возникло желание благословить, желание настолько сильное, что она едва смогла его сдержать. Захотелось обнять эту жалкую особу, поцеловать ее так, чтобы печаль ее исчезла. Интересно, не так ли чувствовал, ощущал, переживал Мендель?

– Что за чушь? – отрезала она вместо всего этого. – Садитесь.

– Мне очень жаль, госпожа Шпильман, – сказала дама Брух, возвратившись на место и присев на краешек сиденья, как будто показывая, что долго рассиживаться не собирается.

– Вы видели Менделя?

– Да.

– И где же он?

– У друзей. Но долго он там не задержится.

– Он вернется домой.

– Нет-нет. Извините, госпожа Шпильман, мне очень жаль. Но вы сможете поддерживать контакт с Менделем, где бы он ни находился. Когда захотите.

– Какой контакт? Что за друзья?

– Я могу вам это сказать, если вы пообещаете сохранить все в тайне. Иначе… так Мендель сказал… – Она глянула на подругу, ища поддержки. – Иначе, сказал он, вы о нем больше не услышите.

– Дорогая моя, я и не желаю о нем больше слышать, – отчеканила госпожа Шпильман. – Так что стоит ли мне сообщать, где он находится? Как вы считаете?

– Гм… Действительно…

– Только, если вы мне этого не сообщите, я, без всяких шуток, отошлю вас в гараж к Рудашевским, и они узнают все, что нужно, и даже больше. Они это умеют.

– Нет-нет, я вас не боюсь, – поспешно выпалила дама Брух с нервной улыбкой на лице и в голосе.