Нигилэстет - Калич Ричард. Страница 35

Но иногда он так слаб или голова у него так кружится, что, потянувшись к холсту, чтобы сделать мазок, он не может этого сделать. Его рука в протезе свешивается с ручки кресла, как у трупа.

Холст, должно быть, становится тогда неуловимым для него, словно зверек, который мечется и: ищет, куда бы скрыться от ребенка, пытающегося его поймать.

Однако после краткого отдыха он делает еще одну попытку с большей решимостью, чем прежде; и всегда добивается успеха.

Одно несомненно: он не желает сдаваться. Если я хочу праздновать победу над ним, на его помощь я вряд ли могу рассчитывать.

Иногда приступы головокружения у него так сильны, что он не ощущает времени, не понимает где находится. Однажды, когда он был в таком состоянии (даже несмотря на то, что это было вечером и он уже закончил на этот день свой живописный запой), я поместил его перед мольбертом и повернул кресло на сто восемьдесят градусов, лицом в сторону, противоположную холсту. Он этого даже не заметил. Когда он сделал попытку поднять свой протез с кистью, он ткнул ею в воздух. На следующее утро, однако, его работа показала, что он продолжает упорствовать. На холсте было нечто вроде танцующего дервиша. Чем больше я думаю об этом, тем больше убеждаюсь, что мерзавец изобразил свое восприятие того состояния, когда теряется чувство времени и места.

Когда наступает вечер и приходит время сна, он не имеет ни малейшего понятия, зачем я пришел – будить его или укладывать спать. То же самое по утрам. Только рисуя он живет. Как Лазарь, воскресает из мертвых.

Моя задача – прекратить это воскрешение. И я сделаю– это! Я должен!

Теперь это не может продолжаться долго.

* * *

Исчезли:

– его держатель,

– рабочий стол (мольберт),

– письменный стол,

– магнитный пояс,

– подставка для тарелок (палитра),

– вращающийся поднос,

– поворотный стол,

(У него все еще есть протезы на руках с универсальными держателями и зажимами, две кисти, ввинченные теперь в зажимы, как электрические лампочки в патроны. И конечно, его кресло)

– ремни для закрепления тела в вертикальном положении,

– поддерживающий жилет,

– стаканы и лотки для красок,

– ремни безопасности.

И почти все холсты, лаки, краски, растворители для масляных красок, подрамники – все исчезло также.

И ВСЕ ЖЕ ОН ПИШЕТ СВОИ КАРТИНЫ!!!

Я знаю, что надо сделать Надо забрать у него рабочее кресло. Это все равно, что лишить его скелета. Поддерживающего каркаса. Так как ремни безопасности и магнитный пояс уже исчезли, он будет без этого кресла просто бесформенным желе. Но что я могу поставить на выбор? Может, протезы? Нет, приберегу их напоследок. Мне необходим «последний раз». (Если я правильно рассчитал, он будет вести себя как и раньше.) Это должно быть что-то, что необходимо ему даже больше, чем кресло. Но что? Знаю: семь оставшихся холстов. Он никогда не расстанется с ними. До тех пор пока они у него есть, он может рисовать (или пытаться). Выбрав холсты, он обеспечит себя на семь дней работы… ЖИЗНИ!

Пусть теперь попробует рисовать.

После того как сегодня утром Бродски лишился своего кресла, мне пришлось плеснуть ему воды в лицо, потому что он отказался сделать глоток из армейской кружки. Он знает, что я не хочу марать руки, прикасаясь к его грязному, воспаленному рту. Все, что он принимает вовнутрь, постепенно дошло до нескольких капель, которые он способен слизнуть с губ языком. Когда я нес его от места, где мы завтракаем, к месту, где он рисует, доменя впервые дошло, как я сам ослабел. Несмотря на то что от него ничего не осталось, кроме головы (черепа) и живота (раздутого) – остальное: плечи, грудь и прочее исчезло, как и все в доме, – мне пришлось напрячь все свои силы, чтобы удержать его. Можете представить, какое облегчение я испытал, когда наконец посадил его перед тем местом, где раньше стоял его мольберт.

Он тут же повалился бы на бок, если бы я не обнял его, сунув руку под спину. (Даже это мне трудно.) Другой рукой я держал перед ним холст прямо (почти так же трудно), так, чтобы у него была возможность рисовать. Но каждый раз, когда он делал попытку, я ослаблял руку, которой его поддерживал, и он, покачавшись, неминуемо валился на пол в собственную мерзость. Сначала в экскременты, затем в мочу, позже и в то и в другое. Он сделал только одну-две попытки, затем остановился. Он, кажется, предпочел просто лежать на спине, уставясь на меня, как на Бога. Низко наклонившись и глядя на него сверху вниз, я мог бы поклясться, что он молится. Но больше он не рисовал. Самое большее, что ему удалось, – несколько случайных мазков по холсту; и все. И что более важно, он прекратил попытки через сравнительно короткое время после того, как начал. Даже после передышки на целый час, которую я разрешил ему, он не пытался рисовать. Только тогда я понял, что с него хватит. Стараясь не перемазаться мочой и калом, я поднял его (да, я определенно стал слабее) и посадил в угол. И там он остался.

Интересно, о чем он думает?

Завтра утром, после того как этот грязный холст отправится в жерло мусорного мешка и он получит свою дозу питья, будет проведено настоящее испытание. Если он не станет после этого рисовать – я победил! Между тем всю половину дня и весь вечер он провел в раздумье.

Все, что мне теперь остается, – это сидеть и ждать вместе с ним.

Однако, если вы спросите меня, я скажу, что я его доконал.

Но он все еще может попытаться. Никогда нельзя быть уверенным. Только не с ним. Надо получше понаблюдать за ним сегодня до конца дня.

И когда он откроет глаза ночью, чтобы спать, я увижу, есть ли в них поражение.

Он сидит в углу комнаты, рот у него слегка перекошен, спиной он опирается на две стены, образующие угол, пустые глаза смотрят вперед. Он не видит меня, он ничего не видит. Когда я провозку рукой перед ним, влево и вправо, вверх и вниз, его глаза по-прежнему не мигая смотрят вперед. И даже если он воспринимает что-то вроде голой стены или пустого пространства, это внедряется в его сознание непроизвольно. Напоминание о том, что когда-то было и чего никогда не будет больше. Он не скулит. Он не мурлыкает. Даже его мяукающие звуки прекратились. Он так печален. Непоправимо печален. Часто-часто, с регулярными интервалами, он бьется конической толовой в стену, и его вспученный живот трясется.

Интересно, о чем он думает?

Он не спит ночью, даже несмотря на то, что его глаза открыты. Молчаливые рыдания сотрясают его тело всю ночь, когда же наступает утро, они прекращаются. Кажется, что тело его успокаивается, затихает. На лице безмятежное выражение.

Интересно, к чему он готовится?

(Если он готов, то я нет. Мне необходимо спать, даже если он не спит.)

Я ошибался насчет него. Он не человек. Ни один человек не сможет рисовать так, как он. На поду безкресла и поддерживающих ремней, без моей поддерживающей руки; падая, опрокидываясь, мотаясь из стороны в сторону, как шарик, из которого выходит воздух, и все же как-то ухитряясь, таинственным образом ухитряясь держаться прямо в течение краткого мига, необходимого, чтобы сделать мазок на холсте, прежде чем снова свалиться под тяжестью собственного веса. И после того, как кончились остатки масляной краски, он рисует своей мочой, калом, пылью, грязью, гноем, остатками еды, кровью, искусав в кровь губы, всем, что дает ему цвет; всем, что позволяет ему рисовать; иногда даже смешивая все это на поду вместе, чтобы придать своей работе эффект густо наложенной краски. В течение четырех проклятых часов я наблюдаю красоту раскрывающуюся передо мной, красоту; каковая прежде не раскрывалась ни перед одним человеком. Такое НИКОГДА, не раскрывалось ни перед кем. Один мазок за раз. Один мимолетный мазок. Он напрягает все свои силы и способности, чтобы вызвать все, что осталось в нем, нанося каждый мазок так, как будто тот последний, сияя, ликуя с каждым мазком. Его триумф – это триумф человека, который знает, что в нем выражено лучшее. Который знает, что он живет, по-настоящему живет в этот момент. Какое имеет значение, что он умрет? Он живет, как немногие способны жить. О, чего бы я только не дал, чтобы жить так же. Хотя бы одно мгновение. Именно мгновение. Знай я мгновение, подобное этому, и вся моя жизнь сложилась бы иначе.