Миры под лезвием секиры - Чадович Николай Трофимович. Страница 23

– Нате, смотрите! – он вытянул вперед растопыренную пятерню. – За вас, гадов позорных, кровь проливал!

Пока Лишай финкой кромсал на ленты его незавидный, второго срока носки прикид, Зяблик, подтянув трусы, стал демонстративно расправлять бинты и по новой заматывать ими свои раны. При этом он еще и напевал: «Обыщите – не взыщите, денег нету у меня. В кабаке пропил получку, сбережений – ни шиша!» Обломок бритвы теперь был зажат между средним и указательным пальцем его правой руки.

Кончив пороть одежду, Лишай взялся за часы.

– Много же ты котлов настриг… Так… «Семену Осиповичу Кабанчику за долгую и беззаветную службу в органах МВД». Обсоса нашего часики? Где же ты их раздобыл? Хочешь сказать, опять со жмурика снял?

Это был прокол, досадный и неожиданный. Но не смертельный. Или не совсем смертельный. Вилка, вонзившаяся в шею, но лишь примявшая своими зубьями сонную артерию.

– Нашел случайно возле проходной. Я и не читал, что там написано… Видно, потерял обсос, когда драпал. Или думаешь, он их мне подарил? – Зяблик изобразил на лице ухмылку.

– Шел – нашел, – задумчиво сказал Лишай. – Такие сказки я в детстве сам сочинял.

Он обошел стол и нагнулся над Зябликом.

– А ну, дыхни… И впрямь нализался где-то. Хотя это еще ничего не значит.

Страха Зяблик не ощущал никакого. Он знал, что все равно скоро умрет – то ли от ножей урок, то ли от ракетных залпов подполковника, и это ощущение непричастности к мелкой земной суете и мелким человеческим страстишкам делало его спокойным и сильным. Он никогда не убивал человека вот так – лицом к лицу, заранее все обдумав, но был уверен, что не оплошает. Относительно дальнейших своих действий Зяблик не строил никаких планов, полностью отдавшись на волю судьбы.

– Как говорить будешь? – допытывался между тем Лишай. – Опять туфту гнать или честно колоться?

Продолжая сидеть на полу, Зяблик сделал значительные глаза, потом ловко переморгнул и дернул вниз уголком рта. Гримаса сия означала примерно следующее: есть важное известие, но не для чужих ушей.

– Ладно, кореша, погуляйте пока, – после секундного колебания произнес Лишай. – Может, наедине он несознанку бросит.

Обсосовскую «Победу», так некстати лажанувшую его, Зяблик видеть не мог и поэтому скосил глаз на запястье возвышавшегося над ним Лишая. Стрелки часов соединились в одну линию, показывая десять минут третьего.

– Ну? – грозно потребовал Лишай.

– Помоги встать. – Зяблик заерзал на полу.

– Сукам руку не подаю.

– Зря ты меня так… – Зяблик встал: медленно, неловко, не с первой попытки, и тут же навалился левым боком на спинку стула, правую руку как бы для равновесия выбросив в сторону. – А ведь жить нам обоим, побратим, недолго осталось. Вместе на небо полетим, как пара лебедушек. Меня и в самом деле на переговоры к вам послали… Если зэки через полчаса зону не очистят, армия по нам из «Града» шуранет. Это дура такая на колесиках, вроде «Катюши», только раз в десять позабористей. После нее и костей наших не останется.

– Врешь, падла легавая! – Лишай схватил его за горло. – Врешь!

– Как раз и нет…

Последнее слово, сказанное уже на выдохе, прозвучало как «не-е-е-т», и в унисон с ним по шее Лишая тоненько чиркнуло бритвенное лезвие.

Не было никакой возможности, да и смысла, уворачиваться от фонтаном брызнувшей крови (Боже, сколько ее еще ожидалось впереди?), и Зяблик, пытаясь зажать Лишаю рот, припал к нему в противоестественном объятии. Лишай, выпучив глаза, жадно грыз его одеревеневшую пясть, и никогда еще в жизни Зяблика не было такой долгой, такой тягучей минуты. Внезапно хватка челюстей ослабла, горячий язык в последний раз лизнул прокушенную ладонь, и глаза Лишая остановились, померкли, как бы внутрь себя обратились.

Так Зяблик совершил свой второй Каинов грех.

Аккуратно уложив тело побратима на пол, Зяблик нацепил на руку обсосовские часы (четверть третьего!), надел прямо на голое тело бронежилет, брезентовые карманы которого топорщились от магазинов, и осторожно взял автомат. Он не держал оружия в руках так же давно, как и женщину, и потому первое прикосновение к вороненому, пахнувшему смазкой и пороховым нагаром металлу было почти сладострастным.

Тихий и просветленный, слегка впавший в благодать, Зяблик шагнул за порог оперчасти (все удивленно глянули на него) и повел стволом слева направо, а потом обратно – справа налево. Само собой, он не забывал при этом ласкать пальцем плавный изгиб спускового крючка.

Дым уходил к высокому потолку, на котором сквозь шелушащуюся побелку проступали мутные образы страстей Господних, гильзы сыпались без задержки, словно козьи какашки, освобождающаяся энергия пороха пела свою грозную песнь, силу и гармоничность которой могут оценить лишь избранные – и ряды врагов быстро редели. После второго магазина никто уже не стоял на ногах, после третьего – никто не шевелился.

Не хватало нескольких человек – Махно, Песика, еще пары каких-то «шестерок» и прихлебателей, но это уже не имело никакого значения. Значение имело только то, что минутная стрелка перевалила за цифру шесть и уже подбиралась к семерке.

Обвешанный автоматами, босой, в мятых сатиновых трусах до колен, он вышел на асфальтированный плац, где раньше строились на утренний развод заключенные, и дал короткую очередь в воздух.

– Сюда! – орал он, надсаживая глотку. – Все сюда!

Вторая очередь резанула по окнам казармы.

Люди стали подходить, сначала по одному, по двое, потом кучками. Недоумение и настороженность сквозили в их движениях. Все они хорошо знали Зяблика и не имели оснований не верить ему – но уговорить, убедить, раскачать, стронуть с места эту человеческую массу было гораздо сложнее, чем расправиться с ее самозваными вожаками. Для этого нужно было иметь немало: силу убеждения, доступную только ветхозаветным пророкам; запас слов, одновременно хлестких, как бич, и точных, как скифские стрелы; свою собственную (и очевидную для всех) непоколебимую решимость.

Ничего этого у Зяблика раньше не было.

Он что-то говорил, но сам потом не мог вспомнить – что именно. В подтверждение своих слов он палил из автомата и, кажется, кого-то ранил. Он тряс чужими часами и давился собственной слюной. Он бил своих слушателей прикладом, а потом умолял их, стоя на коленях.

И людское стадо, вернее, пока только его малая часть, стронулось, не столько убежденное, сколько напуганное. В пять минут четвертого в воротах появились первые шеренги заключенных, размахивающих клочьями простыней, носовыми платками и портянками. Затем, под влиянием цепной реакции артельного инстинкта, с одинаковым успехом порождающего и массовую панику и массовое геройство, вслед за первопроходцами потянулись все те, кто до этого отсиживался в сторонке, выжидая, как повернется дело. Нашлись трезвомыслящие люди, сумевшие извлечь суть из невнятных заклинаний Зяблика. Они заставляли уходящих вооружаться пиками и заточками, набивать вещмешки и карманы продуктами. Они выгнали наружу заложников и рассеяли их среди заключенных, приставив к каждому конвоира с ножом.

Зяблика, вконец обессилевшего и почти утратившего дар речи, вели под руки в последних рядах. Он шарил глазами по ощетинившимся автоматными и пистолетными стволами шеренгам солдат и охров, но не находил там ни мрачного подполковника, ни узкоглазого майора, ни в задницу раненного родного Семена Осиповича Кабанчика.

За воротами его разоружили и даже грубо толкнули в спину. Колонна зэков растянулась почти на километр, а вокруг нее сомкнулось плотное кольцо конвоя. Сзади на первой скорости полз бронетранспортер.

Откуда-то тянуло равномерным иссушающим жаром. На придорожной березе сидела здоровенная черная птица с длинной облезлой шеей и голым морщинистым лицом. На небо было страшно глянуть. Время от времени попадались брошенные и уже безжалостно выпотрошенные автомобили.

Талашевск давно скрылся за горизонтом, а их все гнали вперед, не позволяя сбавить темп и не давая привалов. Если кто-то вдруг падал, истомленный духотой, усталостью или разбереженной раной, и заключенные и конвой обходили несчастного стороной, оставляя лежать на дороге.