Миры под лезвием секиры - Чадович Николай Трофимович. Страница 79

Когда раздача даров закончилась, начался пир и пляски, по ходу которых юноши изображали приемы фехтования на копьях, а девушки размахивали условными мотыгами и трясли голыми грудями. У Верки от грохота барабанов уже раскалывалась голова.

Человек, ставший ее хозяином, и от других негров своего возраста отличавшийся только бельмом на глазу, бесцеремонно схватил Верку за волосы и поволок на окраину поселка к совсем уж бедной и неухоженной хижине. Там он перерезал ножом ее путы, угостил плошкой кислого молока, но насиловать – к чему Верка уже внутренне приготовилась – не стал.

Это обстоятельство да еще то, что ее поместили на ночлег вместе с ребятней, могло свидетельствовать только об одном – Верку здесь приняли не за полноценную женщину, а за дитя, не достигшее половой зрелости.

Заснуть она так и не смогла, мешали неутихающий стук барабанов, ноющие от боли руки, тусклый свет, проникавший во все щели хижины, укусы насекомых, буквально кишевших вокруг, а главное, жуткие воспоминания: солнце, бесследно канувшее в загадочную небесную щель, глаза младенца, переполненные инстинктивным предчувствием непоправимой беды, зловещие морды крокодилов, смерть Скрунды и Сусанина, острие копья, остановившееся в десяти сантиметрах от ее собственного сердца…

Стараясь не шуметь, Верка встала, добралась до выхода и осторожно приподняла край циновки, прикрывавшей дверной проем.

Возле тотемного столба плясали одни только воины, размахивающие щитами и копьями. Между их рядами крутились, как дервиши, старцы в развевающихся звериных шкурах. Хором выкрикивая какие-то заклинания, они вздымали руки к серому, оцепеневшему небу – видимо, молили его о возвращении дневного светила.

Украдкой напившись молока, Верка вернулась на прежнее место, заткнула уши ватой, завалявшейся в кармане халата, попыталась забыть обо всем и в конце концов уснула, сморенная усталостью. Но перед тем как провалиться в спасительное забытье, она, совсем как ребенок, верящий в добрые сказки, попросила неизвестно у кого – Боженьки, феи, аггела-хранителя, мамочки, – попросила, для верности зажав правой рукой большой палец левой руки: «Сделай так, чтобы я проснулась дома в своей постели, сделай так, чтобы на небе светило солнышко, сделай так, чтобы дикие звери не сожрали малютку и его родителей, оставшихся у заглохшего «Москвича», сделай так, чтобы смерть тех двоих, дорогих для меня людей, оказалась только сном…»

Проснувшись от мычания коров и царившей в хижине суеты, Верка сразу вспомнила все, что случилось накануне, и ощутила себя невыразимо несчастной. Так начался краткий, но незабываемый период ее жизни в саванне.

Ее хозяин, больной катарактой (это Верка сразу определила) Ингбо, считался бедняком и поэтому имел всего лишь одну жену – сварливую, обжористую и ленивую, как все бедняцкие жены. Ее будили коровы, скудное вымя которых переполняло прибывшее молоко, она, в свою очередь, будила Верку, и они на пару отдаивали два десятка горбатых, полудиких буренок, затем переходивших на попечение Ингбо и других пастухов.

Потом Верка брала грубо слепленный глиняный горшок без ручек и отправлялась за водой к источнику, отстоявшему от деревни почти на километр. Иногда ей приходилось пережидать там гиен, нахально лакавших воду. Всех других животных она умела отгонять криками и комьями земли. За день она делала по пять-шесть таких ходок.

Домашней работы вообще было невпроворот. Приходилось нянчить младших детей, каменным пестиком толочь зерно в каменной ступе, отскребать жир и мездру от звериных шкур, поддерживать огонь в очаге, жарить лепешки, отгонять мух от спящего Ингбо.

Лепешки забирали с собой пастухи, а женщины питались лишь жидкой просяной кашей да молоком, смешанным со свежей кровью, добываемой из яремной вены живых коров. Сначала Верку воротило от такой пищи, но пришлось привыкать – голод не тетка. Ходила она теперь в халате на голое тело и босиком – остальные свои вещи берегла на будущее. Особо Верку в семье Ингбо не притесняли, но ее жизнь не шла ни в какое сравнение с жизнью толстозадой бухгалтерши и грудастой продавщицы, ставших к тому времени старшими женами вождя племени и колдуна соответственно. На Верку эти новоявленные аристократы смотрели свысока и даже обглоданной костью никогда не поделились.

Время между тем шло, хотя что за время такое, когда нет ни восхода ни заката, ни дня ни ночи, ни лета ни зимы. Жизнь была не жизнь, а тягучий, нескончаемый сон.

Довольно скоро Верка выучила язык своих хозяев – предельно упрощенный язык охотников и скотоводов, почти лишенный отвлеченных понятий. Из монотонных песен, заменявших африканцам и радио, и газеты, и светские сплетни, она узнала, что солнце, как известно, являющееся отрубленной головой великого охотника, отыскало наконец свое тело и на небо больше никогда не вернется, что великая река постепенно мелеет и во многих местах ее уже можно перейти вброд, что бегемоты уходят куда-то в неведомую даль, что в саванне появились неизвестные животные, спаривающиеся с зебрами и антилопами, что от этих животных пошел повальный мор и обожравшиеся падалью стервятники не могут взлететь с земли.

Пленниц в деревне заметно прибавилось, появилась даже диковатая, похожая на еврейку женщина, ни слова не понимавшая по-русски и все время молившаяся Деве Марии. Среди военной добычи стали попадаться металлические нагрудники, каски с высоким гребнем и длинные прямые мечи.

Мор из саванны перекинулся на домашний скот. Уважаемые отцы семейств, еще недавно кичившиеся своими несметными стадами, превращались в бесправных попрошаек. А вскоре неведомые хвори навалились и на людей.

Сильные и выносливые воины задыхались от сухого непрерывного кашля, харкали сгустками крови, в их груди свистели и клокотали неведомые злые духи. Верка с ужасом наблюдала, как от обыкновенной крапивницы с людей лоскутьями слезает кожа, как простой герпес, который и лечить-то смешно, вызывает у африканцев тяжелые экземы, неудержимый понос, гнойные отеки и слепоту, как банальный грипп в считаные дни перерастает в пневмонию.

Вскоре у несчастного Ингбо из двадцати коров осталось восемь, и из четырех детей – двое.

Жена его выла над умирающими, как волчица, но вскоре забывала о потере и вновь погружалась в тупую лень и животное обжорство (есть она могла все, даже жирных личинок, живущих под корой деревьев, и едва вылупившихся птенцов китоглава и марабу). Смерть в этом мире не считалась непоправимым несчастьем. Люди уходили не в небытие, а в счастливые заоблачные просторы, где никто не знает нужды, где всегда удачная охота и никогда не скудеют пастбища.

И вот настал день (хотя такое понятие, как «день», было теперь чисто условным промежутком времени между пробуждением и отходом ко сну), когда заболел самый младший в семье Ингбо, Веркин любимец Килембе, которого она шутки ради научила петь песенку о новогодней елке, Снегурочке и Деде Морозе.

У чернокожего бутуза резко подскочила температура, пропал голос, появились одышка и резкая боль при глотании. Он лежал пластом, хрипло дышал и смотрел на взрослых жалобными глазами теленка, над которым мясник заносит остро отточенный нож. Колдун, недавно потерявший своего собственного ребенка, отказался просить у Богов за Килембе.

Верка потрогала ладошкой горячий лоб малыша, пощупала подчелюстные лимфатические узлы, распухшие до размеров грецкого ореха, мельком заглянула в воспаленный зев, забитый серой слизью. Не нужно было иметь высшее медицинское образование и опыт врача-педиатра, чтобы поставить безошибочный диагноз – дифтерия. Жить мальчику осталось недолго, а умирать он должен был в страданиях, куда более мучительных, чем страдания висельника.

Верка, не собиравшаяся присутствовать при этом, отправилась без всякой цели бродить по зловеще затихшей деревне. Совершенно случайно ноги принесли ее к той самой хижине, хозяин которой в свое время получил в качестве трофея фельдшерский чемоданчик, содержащий все инструменты и медикаменты, положенные бригаде «Скорой помощи» согласно приказу министра здравоохранения товарища Петровского.