Времена не выбирают - Мах Макс. Страница 61

Теперь они стояли, тяжело дыша, обмениваясь какими-то репликами, то и дело разражаясь хриплым идиотским смехом, а Клава висела на руках у двоих из них и сквозь упавшие на лицо спутанные волосы пыталась рассмотреть, что происходит перед ней. Дыхание постепенно выравнивалось, и паника на удивление быстро уходила, вытесняемая холодной ненавистью и горечью досады на то, что все закончилось так гнусно и подло. Истребитель, а это был турецкий Бе-10, оставляя за собой шлейф белой пыли, проскочил, подпрыгивая на стерне, мимо них, развернулся, опасно накренившись и задев кончиком крыла землю, и побежал, замедляясь, обратно, обогнув их группу по короткой дуге – пилот стремился остаться в незадымленной полосе. Солдаты следили за его эволюциями, так что и Клаву разворачивали, как куклу, все время лицом к самолету. Теперь она смогла разглядеть даже детали. Истребитель остановился почти в профиль к ним, всего в десятке метров впереди, и она увидела перед собой скрещенные ятаганы и рваные дыры в фюзеляже и крыле. Фонарь сдвинулся, и из кабины на крыло выбрался пилот. Сбросив парашют на землю, он и сам спрыгнул с крыла и пошел к ним. Сквозь пот, заливавший глаза, и спутанные волосы, Клава с трудом могла разглядеть Янычара, но она пыталась. Любопытство к этому турку, которого один раз сбила она и который, в конце концов, сбил ее, вытеснило на время ужас из ее души. Турок был невысок, как и большинство летчиков-истребителей, но широк в плечах. К ее удивлению, он оказался блондином, и был не столько смуглым, сколько загорелым. А глаза у него были серые. Он остановился перед ней, шагах в двух, может быть, и теперь она обратила внимание на то, что разговоры и смех давно смолкли. Янычар тоже молчал, рассматривая ее. Затем обвел взглядом остальных и что-то сказал по-турецки, короткое, повелительное. Постоял еще мгновение, дожидаясь, пока кто-то из ее пленителей не ответил ему, – что-то такое же короткое, но с другой интонацией, – кивнул, добавил еще пару слов, повернулся и пошел прямо через дым к все еще горевшему аэродрому.

* * *

После налета в полку не осталось ни одного офицера старше Зильбера по званию, и он принял командование на себя. Забот оказалось много, но это были отнюдь не заботы командира полка. Полка, собственно, уже не существовало. Осталось только два истребителя: его и Логоглу. Карапетян уцелел, выбросившись из горящей машины, но при этом сломал себе обе ноги. На земле не уцелело ни одной машины. ВПП была разбита, сгорели склад горючего и ремонтные мастерские. Список потерь был огромен. Впрочем, его еще следовало составить. А еще надо было эвакуировать раненых, похоронить мертвых, погасить пожары, растащить завалы из сгоревшей техники и разобрать руины зданий, чтобы вытащить уцелевших, если они, конечно, там были. Поэтому теперь Зильбер метался по аэродрому или, вернее, по тому, что от него осталось, на чудом уцелевшем в этом аду майбахе убитого, едва ли не первой же бомбой, командира полка и командовал спасательными работами. Но чем бы он ни занимался, перед глазами у него все время стояла одна и та же картина: девушка-пилот в растерзанном комбинезоне, мешком повисшая на руках солдат аэродромной охраны. Спутанные, грязные, но все равно золотые волосы и огромные голубые глаза, смотрящие на него сквозь эти драгоценные заросли. Если бы он не сел там и тогда, ее участь была бы предрешена самим ходом событий. Озверевшие от ненависти и ужаса нижние чины растерзали бы ее там же, где поймали. Как только он думал об этом, а не думать он просто не мог, перед глазами вставали другие картины, картины из виденного им в детстве кошмара. Ему было пятнадцать, когда вспыхнул арабский мятеж в Заиорданье, и мародеры Аль-Хусейни, прорвав жидкие заслоны правительственных войск у Бейт-Шеана, хлынули на север, имея целью прорваться к Хайфе. Те тревожные дни, когда отряды самообороны и друзские ополченцы сдерживали натиск у Мегидо и Афулы, а они – ученики старших классов строили баррикады в предместьях Хайфы, ему никогда не забыть. Но все это было ничто по сравнению с караваном телег, прикрытых рогожей, из-под которой выпирали руки и ноги растерзанных бандитами людей, и передаваемых шепотом подробностей того, какой страшной смертью они умерли. При воспоминании об этом у него стучало в висках, и челюсти сжимались так, что начинали ныть зубы. Ничто не могло стереть из его памяти этих картин, намертво впечатавшихся в мозг подростка, как ничто не могло погасить в нем той ненависти к бандитам, которая, вспыхнув однажды, пятнадцать лет назад, в душе Зильбера, продолжала гореть в ней, не угасая, по сей день. И было уже неважно, что подоспевшие турецкие войска быстро и жестко навели порядок так, что теперь уже воспоминания о действиях иррегулярной курдской конницы до сих пор заставляют вздрагивать ночами жителей арабских деревень по обе стороны Иордана. Неважно было и то, что Аль-Хусейни, в конце концов, поймали и повесили в двадцать четвертом. Все это уже не имело значения. Душевная боль и ужас, испытанные тогда, продолжали питать черный огонь ненависти, то тлевший, то ярко вспыхивавший в его душе.

И вот теперь картины былого снова ожили в его памяти, но причиной была эта греческая женщина-истребитель и его собственные солдаты.

Вообще, все это было странно до крайности. Женщина-летчик! Он ни разу не слышал, чтобы у греков были женщины-пилоты. Он неплохо знал греков и не мог представить себе, как бы это могло случиться, чтобы такая невидаль появилась в Греции. Или еще где-нибудь. Во Франции была пара женщин-пилотов, в Пруссии летала графиня Панвитц, была – он читал о ней в журнале – какая-то русская летчица, то ли Нелюдова, то ли Неверова – Зильбер не запомнил ее фамилии, – которая поставила несколько рекордов пару лет назад. Но все они были спортсменками, любительницами, а не боевыми пилотами, тем более не истребителями. Но вот ведь случилось, и теперь перед его внутренним взором снова и снова проплывало то же страшное и притягательное видение: маленькая женщина в разорванном летном комбинезоне, спутанное золото волос, огромные голубые глаза.

В конце дня, когда уже были вчерне переделаны все первоочередные дела, а солнце успело зайти, он нашел время и для нее. Прихватив пару лепешек-гезленме, кусок козьего сыра и бутылку красного вина, он прошел на уцелевшую во время бомбежки гауптвахту, кивнул охранявшему ее дверь солдату и вошел в камеру.