Семейное дело - Незнанский Фридрих Евсеевич. Страница 58

— Не так страшно, Алеша. Работа несложная: знай сиди себе день-деньской в коляске и пользуйся людским состраданием. Подают в Москве хорошо, так что одной отрезанной ногой ты там заработаешь больше, чем у нас — двумя здоровыми руками. Сначала с долгом расплатишься, потом и на протез себе заработаешь. Протезы сейчас наловчились делать — от природной ноги не отличишь. Ты у нас еще с протезом поживешь… Слышишь, Алексей? Жить-то хочешь?

Как ни смешно, жить Дубинин и впрямь хотел. Видно, жизнь одинаково мила всем: и умным, и глупым, и бедным, и богатым, и здоровым, и калекам. Калекам-то, может, еще милей… И тут он вспомнил Женю. Вспомнил как предвидение, а то и предупреждение судьбы. Впрочем, даже если бы он тогда и понял, все равно ничего не сумел бы изменить.

Из больницы его, в целях конспирации, вывозили тоже обесчувствленного, однако более мягко: не было на этот раз душного черного мешка, не было выраженного насилия. Ему просто подсыпали что-то в ужин; когда он, распробовав, прекратил есть, было поздно: снотворное начало свою работу. Сквозь сон он различал покачивание носилок, затем — мерный рев автомобиля; всю дорогу в поезде подремывал и окончательно пробудился лишь тогда, когда в синем, совсем уже летнем, небе зазвенели прихотливой восточной позолотой башенки Казанского вокзала.

Здесь, в переходе под Казанским, и была его первая точка — так называлось у них место работы. У них — это значит у нищих. К тому, что он инвалид, Алексей привык худо-бедно, но вот к тому, что отныне он — нищий, привыкнуть так и не смог. Не привык — просто очерствел душой, убил в своей душе какой-то ранимый кусочек. Иначе просто не выдержал бы этого: ежедневно, с семи утра до девяти вечера, красоваться в своей коляске, точно экспонат какой-то уродской выставки. Одет в куртку и штаны цвета хаки (правая штанина демонстративно загнута и пришпилена к куртке английской булавкой), на груди — покоробившаяся картонная табличка: «Подайте на протез». А вокруг, с двух сторон, два непрерывных потока: люди, люди, люди… Бросают ему мелочь, самые щедрые стыдливо суют десятки, точно откупаясь от немощи, которая теперь должна обойти подателя десятки стороной.

«Спасибо… Спасибо… Спасибо…» — механически повторял Алексей, пряча глаза. Ему было стыдно перед дающими: он же мастер! Даже на одной ноге, он мог бы зарабатывать честным трудом вместо того, чтобы у трудящихся людей мелочь выманивать. А случались дни, когда многоликая, текущая перед глазами масса угнетала до такой степени, что он начинал всех бессмысленно ненавидеть. В том числе и самого себя.

Масса, однако, всего лишь с первого взгляда представлялась однородной: стоило посидеть неделю, чтобы выделить из нее людей, проходящих по этому переходу изо дня в день утром и вечером. У некоторых были такие добрые, приветливые лица, что чувствовалось: они способны не только на скудную помощь в виде небольшой суммы денег. В основном это были женщины. Вот бы обратиться к одной из них и, когда она нагнется, чтобы бросить рубль в его пластмассовый надтреснутый стаканчик с подобием ребристого узора по краям, шепнуть: «Вызовите милицию. Меня искалечили и принуждают к нищенству». Единственным соображением, отвращавшим его от этого отчаянного поступка, было то, что милиция регулярно шерстила переход и ни разу не сделала попытки потребовать у Алексея документы или хотя бы о чем-то его спросить. Очевидно, курировавшие нищенскую мафию дельцы обладали достаточным могуществом, чтобы заставить милиционеров с собой считаться.

Случись серьезная облава, предъявить документы Алексей Дубинин все равно бы не смог: их он не видел со времени прибытия в Москву. Документы изъял Бусуйок Иваныч, от которого Алексей удостоился аудиенции лишь однажды, в качестве знакомства — Бусуйок считался слишком высоким начальством для него. Его непосредственным начальством была жгучая брюнетка, полнотелесая Анжелина, которая привозила коляску с ним в переход утром, а увозила вечером; ну и еще, в качестве личного одолжения, забегала днем, чтобы сводить его в привокзальный мужской туалет. Для посещения туалета требовались костыли, которые Анжелина приносила с собой; на прочее время работы костыли Алексею не полагались, чтобы он на них не удрал, так что в отсутствие Анжелины он был беспомощен, как младенец, еще не научившийся ходить. Одно счастье: частые визиты в туалет Алексею не требовались, поскольку практически весь день он проводил без еды и питья. Сомнительное, если разобраться, счастье…

Зато вечером на квартире (Дубинин не согласен был именовать это сомнительное жилье домом, даже временно) можно было наесться. Хлеб, растворимые супы из пакетика, иногда молоко или банка «пепси»… С Алексеем обращались получше, чем с другими: очевидно, он, вместе с операцией, стоил немалых денег, и его не хотели терять. Хуже всего обращались с детьми: все равно долго не протянут, сгниют в тяжелом, кишащем бактериями подземном воздухе. Да и к чему жалеть то, что досталось даром и чего можно раздобыть еще сколько угодно! Малолетних узников метрополитена либо покупали за пару сотен у спившихся, потерявших человеческий облик родителей, либо крали. Дети были смертниками и сознавали это в полной мере: смерть их не пугала, она была фоном их повседневного существования. Алексей жалел их и пытался помочь. Правда, грудным крохам помогать было бессмысленно: эти вялые, затюканные наркотиками (чтобы не плакали в метро) существа умирали пачками. Зато тех, кто постарше, он подкармливал, в свободные часы рассказывал им сказки, выслушивал истории их куцых жизней, тем более страшные, что рассказчики ничего страшного в них не замечали.

Из тех детей, кто прошел перед его глазами за эти два года, сильнее всего ему запомнился Казах. Имени своего настоящего, как почти все эти дети, Казах не помнил; да и был ли этот смуглый, узкоглазый мальчуган с черными волосами, постоянно встающими в боевой хохол, напоминающий перья индейца, на самом деле казахом, никто не знал. Только и помнил он, что, когда был маленький, жил с матерью и братьями в какой-то далекой, желтой от всепроникающего песка местности, по которой были разбросаны приземистые белые дома. Ни один из этих домиков не был Казаху родным: его мать с детьми постоянно переезжала, снимая у чужих людей углы. В одном таком углу, помнится, монтер оставил открытой электропроводку, и по извечной глупой привычке ребенка, познающего мир, крохотный Казах схватился за такой красивый, блестящий призывной медью провод.