Как закалялась жесть - Щеголев Александр Геннадьевич. Страница 19

— Забей.

— Девушкам говорят «отсоси».

— Так то девушкам… Заказываем чего-нибудь?

— Ну, хорошо. Давай просто кофе…

Они учились в одной школе, только Вадим — в выпускном классе. Почти взрослый. Балакирев — была его настоящая фамилия. Наверное, дальний родственник великого композитора, фамилия-то редкая. А может, нет. Елена никогда не спрашивала его о предках — незачем, пустое любопытство. Ценность Вадима состояла в другом — во-первых, это был друг. Нет, не друг, а гораздо больше, гораздо ближе! Во-вторых, он все мог достать. Из области фармакологии — буквально все. Несмотря на возраст, связи у него были фантастические. Собственно, он жил куплей-продажей специальных препаратов, — оплачивал таким образом свое обучение, содержал мать. Бизнес вел вне стен школы, потому как в школе была нешуточная служба безопасности…

Сели за столик. В буфете, столь же просторном, что и фойе, посетителей было мало — только те, кто пришел в театр не ради спектакля.

— Как тебе опера? Кайфуешь? — подколола Елена.

— Отстой галимый, — дал Балакирев краткую характеристику. Он всегда выражался кратко.

Елена передала ему листок с перечнем лекарств.

— Это надо срочно, — сказала она. — Хорошо бы завтра-послезавтра. Потому я тебя и побеспокоила.

— Да хоть всю ночь меня беспокой, — буркнул он, изучая список.

Елена смотрела на него, такого сурового, неулыбчивого, с хищным носом и волчьими глазами, и вдруг подумала: интересно, кто мне нравится больше, Вадик или… Виктор Антонович?

Идиотская мысль! Вадик надежен, как Гохран, и красив, как Аполлон на фасаде Большого, а Виктор Антонович — вот уж зверь, так зверь… вдобавок — отец… короче, сравнение некорректно по всем параметрам. И все же… Плевать, что отец, подумала Елена. Это даже упрощает дело. Какое, собственно, «дело»? Она не знала. Влечение, которое постепенно захватывало ее душу, не имело рациональной основы.

— Тиопентал натрия, — потыкал Вадим пальцем. — Эта позиция… прикольно. Расскажешь потом? Так. Аминазин, атропин…

— Достанешь?

— А то! Стопудово.

— Ну, ладно, пора расходиться. Поцелуй от меня своего Стрептоцида.

— Чего-чего?

— Шучу. Привет ему передавай.

Стрептоцидом звали Вадькиного друга и компаньона.

— Я тебе поцелую… — Балакирев накрыл ее руку своей. — Этот твой «хуйвернем», — он кивнул в направлении зрительного зала, — совсем оборзел. Так? Я приму меры.

— Брось, Борька тут ни при чем, — сказала Елена. — Это все мать. У нас с ней разговор был, я ей мозги вправляла. А она мне: «Милый дружочек, я вынуждена поставить ваши действия под полный контроль». Короче, если б было можно, она бы меня вообще в доме заперла.

— Как президента на острове Фаллос, — понимающе кивнул Балакирев.

— Чего-чего?

— Ну, как Горбачева…

Елена хохотнула:

— На острове Форос, отличник.

— Одна, бля, ерунда…

…Когда она вернулась, избитый Казанова в сопровождении хора мальчиков выползал из сточной канавы. Виды ночной Венеции были великолепны. Хор старательно выводил:

…Долго выл, пасть разевая,
головою в муках дрыгал.
Штаны с воплем надевая,
на одной ноге запрыгал.
Восвояси он убрался
В страшной злобе и обиде.
Он победы не дождался
В этой половой корриде…

Опера длилась еще два часа. Елена не следила за происходящим и упустила тот момент, как и когда Казанова умер. А потом на колокольне Сан Марко, скрупулезно воссозданной на сцене, забили колокола, и поехал исполинский занавес — багровый бархат с золотыми кистями. И грянули аплодисменты. Рукоплескали ярусы, рукоплескали ложи. Встал партер…

Когда зажглась люстра, зал целиком был кроваво-красным. Кровавая обивка кресел и мебели, такая же отделка лож, пугающий цвет занавеса, — все как нельзя лучше гармонировало с теми ужасами, коим зрители стали свидетелями. С ужасами любви…

Елена аплодировала стоя — вместе со всеми.

33.

Эвглена приходит ко мне, когда все в доме уже улеглись. Елена с гувернером давно вернулись из театра: в форточку слышно было, как они из машины вылезали, переругиваясь. Вахтер Илья, которого здесь называют «менеджером», обошел дом и закрыл вход. Тетя Тома выключила в медицинском блоке свет, оставив только ночник в палате, и отдыхает у себя — дверь в ее келью, как всегда по ночам, распахнута настежь. Где обретается китаец Сергей, мне плевать. Наверное, где-нибудь при кухне.

…Эвглена приходит в шлепанцах и в халате, с распущенными волосами. Тихонько спрашивает:

— Спишь?

— Нет.

Она садится ко мне на постель. Халат без пуговиц распахивается. Видно, что под ним — голое тело. Кушак торчит из кармана.

— Помнится, ты говорил, что соскучился. — Она лукаво улыбается и лезет рукой под одеяло.

— У тебя феноменальная память.

— Ой, и правда соскучился!

Никуда не денешься, половая функция у меня, несмотря на все испытания, почти не ослабла. А моя супруга считает своим долгом хотя бы изредка делить брачное ложе с законным мужем. Не знаю, зачем ей это надо. Может, чтобы раз за разом доказывать миру, какая она правильная, а может, эта женщина просто нимфоманка. Мне без разницы. Роль брачного ложа исполняет моя больничная койка, которая, кстати, заметно шире остальных. Я не против таких встреч: естество берет свое. И вообще, я подозреваю, что Эвглена до сих пор уверена, будто я без ума от нее.

— Подожди секунду… — она вспархивает с места и прикрывает дверь к тете Томе. Стесняется чужих глаз. Невесомые полы халата — как крылья за спиной. Поворачивается ко мне…

Она невероятно соблазнительна. Увидев ее, Пизанская башня встала бы прямо.

Алик Егоров не спит — молча смотрит на нас из полутьмы. Эти глаза Эве не мешают.

Музыкант Долби-Дэн отходит от операции, поэтому он не с нами: витает в неких сферах — детская улыбка на лице, левая нога прикована к спинке кровати. Ему вкололи лошадиную дозу, чтоб до утра не беспокоил. У бедолаги нет обеих кистей — отошли какому-то клиенту. Его вожделенная гитара, как и прежде, лежит на стуле поблизости, только на что теперь ему это сокровище? И что с человеком будет, когда настанет его новое утро?

Синеватый свет ночника лишает мир реальности. Отбросив одеяло, Эва ласкает меня. Сначала рукой, потом губами. Потом шепчет: «Темно» и включает настольную лампу…

Она видит меня. Она видит меня в подробностях. И случается то, что случается всегда.

Моя жена плачет.

— Что же я с тобой сделала? (Голос дрожит. ) Какой великолепный был мужик… какое было тело…

Было неплохое, что правда, то правда. Раз в неделю я ходил на тренажеры, держал форму. Дома — гимнастика. Бег… Женщина, изувечившая меня, всхлипывает.

— Жестокая штука — жизнь… Чего только не сделаешь, чтобы заработать на кусок хлеба…

— С черной икрой.

— Ты прости меня, Саврасов. Муж ты мой, кормилец мой. Знал бы ты, сколько денег в семью принес, — она покрывает поцелуями все, что от меня осталось. — Я твоя единственная радость, я же понимаю… я понимаю…

То, что она говорит — вовсе не садистская насмешка. Эвглена не притворяется, в эту минуту она искренне переживает. Но обольщаться на сей счет не стоит: только что она — сентиментальная дурочка, но прошла минута, и перед нами живодер с отрешенным взглядом. Сколько раз я наблюдал эту жутковатую метаморфозу…

Ее хрупкость — обман. У нее сильные, властные руки хирурга. Точные и быстрые движения. Она ласкает меня так неистово, что я вынужден ее остановить:

— Эвочка, я уже на подходе. Куда мы торопимся?

— Тогда — ты меня.

Она возбуждена, как высоковольтная линия. Чтобы замкнуть контакт, мне достаточно руки и языка. Она ритмично вскрикивает. Раз, считаю я. Слова больше не нужны, только цифры. Она запрыгивает на меня, торопливо помогая себе рукой, и пошли скачки. Я держу наездницу за грудь. «О-ой!.. Еще!.. Еще!.. О-о-ой!..» Через десять минут я считаю: два! Она не кричит, а воет. Спрашивается, кто из нас чья радость?