Река моя Ангара - Мошковский Анатолий Иванович. Страница 4
Я стоял ни жив ни мертв. Меня душили слезы, но я не мог плакать, только ресницы сами моргали, Что-то забило горло, и я едва дышал. Потом я махнул рукой и выбежал со двора.
Я мчался по сумеречным улицам города. Когда пересек центральную улицу, меня словно прорвало, и я смог плакать. Варя кричит и заставляет работать за нее, хочет превратить в слугу. Степан, чуть что сделаешь не так, закладывает средний палец за большой и дает такой щелчок по голове — шишка вспухает. Отец тоже не из ласковых. Единственно, что хорошо в нем, — редко бывает дома, все на работе: то в рейсах, то в гараже. Даже Колька и тот особенно не церемонится со мной, покрикивает и приказывает…
От любого ждал подвоха, каждый мог подвести, но чтоб Борис…
Подходя к дому, я насухо вытер глаза и вошел на крыльцо.
Все дома были в сборе, ужинали, но я даже не взглянул на них. Я бросился в комнатушку с ободранными обоями, где спал с Борисом и отцом, и стал перебирать все книги брата.
Вот он стоит, учебник по электротехнике, с коричневым корешком, вот он! И как Борис смеет на меня так орать и грозиться при чужих людях? Не посмотрел хорошенько на книги, а сразу побежал за мной через весь город!
А учебник на месте — только руку протяни.
Сам не знаю, что готов был я сделать с братом…
5
В эту ночь я так и не уснул. Я слышал, как укладывался спать отец. Потом я услышал, как в комнату крадущимся шагом вошел Борис, снял туфли и начал бесшумно раздеваться.
Ах, как я был зол на него! Я ненавидел его. Я не мог даже слышать, как он натягивает на себя одеяло. Я зажал уши и зажмурил глаза. Однако скоро у меня заболели руки и устали веки. Я отпустил уши и приоткрыл глаза.
Борис не уснул так быстро, как отец, и я не слышал его дыхания. Он лежал и, по-моему, смотрел в потолок. Видеть его я не мог, так как лежал спиной к нему.
Часа два не засыпал он, и я боялся шевельнуться, а потом уже, когда на улице загорланили петухи и на пол упали солнечные лучи, засопел и он, и я облегченно вздохнул: наконец-то!
Я лежал и думал, что у меня, в сущности, ужасно паршивая жизнь. Ну, от отца ласки ждать не приходится: старый, усталый человек; брат Степан издавна почему-то невзлюбил меня — это тоже понять можно; его Варя чужая, почему она должна питать ко мне нежные чувства? Но вот Борис…
Ах, как горько было ошибиться в нем! Ведь с ним у меня не было серьезных стычек и ссор. Я всегда держал его сторону. Даже тогда, когда отец без спросу продал его книги, приходил навеселе и брат не мог простить ему этого. Тогда стекла нашего домика содрогались и звенели от крика, и я пулей вылетал на улицу, чтоб не попасть под горячую руку.
После того как отец валился на койку и, не раздеваясь, засыпал до утра, я смело осуждал его и говорил Борису:
— До чего же он некультурный! Ну, продал бы Золя, а то Лермонтова…
Отец и правда не ценил книг. Даже газет не читал. Зато любил выпить. Возле нашего дома то и дело стояли машины его приятелей, а их у отца завались и в разных транспортных конторах, и в подсобных хозяйствах, и в колхозах.
И всегда, когда возле дома останавливались машины, на столе появлялась поллитровка, соленые огурцы, селедка и нарезанный лук в постном масле, и я до поздней ночи не мог уснуть от возбужденных голосов шоферов. Говорили про износ резины, про дрянные дороги и крыли завгара Грошнова.
Ели смачно, шумно, ругали на чем свет стоит дорожный отдел горисполкома, до упаду хохотали, не обращая внимания на то, что я сплю (заснешь здесь!) за тонкой стенкой. Если дома был Борис, ему тоже наливали граненый стакан, и я слышал, как булькало вино и Борис пил, а потом делал губами так, как будто хотел остановить лошадь: «Тпрр! Мерзость какая!» Шоферы покатывались со смеху, а отец басовито требовал:
— Закусывай… Бери хвост, а то Гришка на него уже зарится… Еще подлить?
— Да ты что, отец?
Шоферы настаивали, чтоб Борису подлили еще, тот всячески увиливал — и правильно делал, ничего хорошего от этого вина нет! Тогда отец как бы оправдывался перед шоферами, заступался за Бориса:
— Куда ему больше! Со столба сорвался, мозжечок отшиб… И без того голова кружится.
Отец, конечно, преувеличивал. Ни с какого столба брат не сорвался, а то, что он лазил на столбы, это было верно. Сейчас объясню почему. Школу он кончил два года назад, подал в Смоленский пединститут, да завалил вступительные. Завалил не потому, что плохо учился, он был чуть не первым учеником в классе. Просто в последние годы, как объяснял Борис, стали не так охотно брать в институты из школ, без практики, вот и стали резать…
Помню, Борис вернулся из Смоленска тихий, подавленный, подошел к книжной полке — а книг у него видимо-невидимо — и стал трогать корешки. Отец вроде бы даже был рад.
— Нечего хныкать, — сказал он. — Книги тебе ума не прибавили. Те, что половчей, обскакали тебя. Хочешь, научу, как нашего коника седлать?
— Нет, — уронил Борис.
Отец потер широкий морщинистый лоб.
— Брезгаешь? Не хочешь под машину лезть? Лопатки об землю марать? С ОРУДом мытариться? Так? Вижу, что так. Правильно, что взялись наконец за вас, сопляков. Чуть из-за парты вылез, рубля не заработал, пуговицы к порткам пришить не научился, а уж нос дерет: подай мне институт, высшую образованию! С чистенькими руками и полными карманами жить хочу. Не так? В руководители лезем. На двоих работяг три руководителя. Поучают, приказы пишут, распекают. А ты внизу побудь, потрись ребрами о нас, хлебни нашей житухи, а потом уж в начальники лезь…
Борис угрюмо молчал. Потом бросил:
— В шофера не пойду.
И не пошел. Он так и не сказал никому в доме, кем хочет стать. Даже мне не сказал. Он уже не бегал со мной купаться на Мутнянку, не стрелял со мной из лука по консервным банкам (а то, бывало, ой как любил!). Уходил куда-то допоздна, стал меньше смеяться, и вообще у него почти ничего не осталось от мальчишки.
А потом выяснилось: стал монтером. Он затягивал на ногах полукруглые, в острых зазубринах «когти», застегивал монтажный пояс и, бряцая роликами и кусачками в кожаной сумке, лазил на столбы, устраняя повреждения на линии.
Отец скоро смирился с его работой.
— Не нравится дороги гладить — лазай по столбам. Только под напряжение не попади. В резине работай. А то я видел одного такого. Стукнуло — и готово. Электричество — с ним шутки плохи.
— Спасибо, а то не знал.
Отец махнул рукой.
— Всяк по-своему цепляется за жизнь. Ты «когтями», может, и они неплохо держат.
— Вот именно.
Что касается меня, то я лучше бы пошел в шоферы. Что за жизнь была бы! Крути себе баранку — и все. Остальную работу за тебя мотор выполняет, упрятанные в нем лошадиные силы. И деньги были бы, и почет, и дрова, и торф. И все прочее. Сиди себе в кабинке, как в отдельном кабинете, и жми на третьей скорости. Легко и просто. Вот это, я понимаю, жизнь!
Больше разговоров на эту тему у Бориса с отцом не было.
И все-таки, мне кажется, Борис пошел в монтеры только назло отцу. Однажды в нашей школе — ее окончил и Борис — ураган пооборвал провода. На аварию хотели послать Бориса, но он не пошел, а уговорил пойти вместо себя дружка Федьку Изюмова.
Федьке он будто бы сказал такие слова:
— Учителям муторно показываться в такой одежке. Это я-то! Десять лет в хороших учениках ходил, сочинения на пятерку писал, стихи Блока наизусть шпарил. А тут на тебе… Еще жалеть станут. Не пойду.
И не пошел.
Эх, чудак, стал бы шофером! Шофером куда лучше…
[текст утрачен]
…
— С кем же? — спросил я.
— С одной… — хихикнул Витька.
Меня вдруг что-то стукнуло в грудь, а земля будто качнулась.
— С какой одной?
— Не знаю. Не с нашей улицы. Я ее впервые вижу.
— А какая она из себя? — не отставал я.
Витька пробовал пальцами шины велосипеда, и ему было не до меня.
— Маленькая. Загорелая, как негр.