Горячие гильзы - Алексеев Олег Алексеевич. Страница 8

— Друг! Вставай! Гости пришли! — разбудил меня громкий, весёлый голос.

Рядом с кроватью стоял Гриша-мороженщик. У него была забинтована правая рука. Халат почернел, покрылся серыми пятнами.

— А я вот тебе подарок принёс… Как и обещано было.

На одеяло легла пригоршня рубиновой, прихваченной морозом калины. Я положил несколько ягод в рот. Они были твёрдыми, студёными, но быстро оттаяли. Калина чуть горчила, но всё-таки была сладкой…

Подошёл Серёга, взял целую кисть. Попробовал.

— У-у, мороженая!

— Мороженое, — щурясь, поправил моего братишку Гриша.

Партизаны напились чаю и вновь ушли. Мне стало вдруг легче. Я спустился с кровати, присел у окна на лавку. За окном сиял удивительный, полный красоты и света мир. На ёлке сидела сиреневая ворона.

Вскоре мы узнали, что Гриша — подрывник, награждён орденом. А потом кто-то из партизан сказал, что Гриша погиб на железной дороге.

БАЛАЛАЙКА

В середине зимы всё чаще стали появляться каратели. Они шли в пешем строю, ехали на санях и грузовых машинах. Одеты фашисты были по-зимнему: на ногах — русские валенки, на руках — деревенские рукавицы, поверх шинелей — овчинные полушубки, под каской — подшлемник и треух…

Выходить из дома было страшно, мы с Серёгой с утра до вечера сидели на печи. Мороз покрыл окна инеем, сквозь иней с трудом пробивался свет, даже днём в комнатах было сумрачно. Я продышал на стекле «пятачок», но ничего интересного не увидел: всё вокруг заслонили сугробы.

Не зная куда себя деть, мы с братом погибали от скуки. И тут я нашёл балалайку, на которой когда-то играл наш отец. Инструмент был старый, работы не очень умелого мастера, без единой струны. Балалайка лежала в чулане, там же я взял моток тонкой стальной проволоки. Мать помогла натянуть струны, и инструмент ожил.

Сначала, правда, никакой музыки у меня не получалось, балалайка то гремела, то пищала по-комариному, то начинала тарахтеть, будто жестяной чайник. Я в кровь разбил пальцы, но всё же добился своего: научился играть плясовую.

И когда заиграл, Серёга мигом стащил с ног валенки, вылетел на середину горницы, весело зашлёпал босыми ногами. Плясал, покуда не уморился…

Мимо нашего дома шли Саша Андреев и Саша Тимофеев. Заслышали музыку, завернули в наш дом. В гостях перебывала за вечер чуть ли не вся деревня. Я совсем разбил пальцы, но боли не чувствовал. Шла война, стояла зима, и всем хотелось хотя бы на короткий срок позабыть о страшном. Плясали вприсядку, пели весёлые частушки.

Спать я лёг с балалайкой, положил её с собою рядом. Серёга завидовал мне, осторожно трогал струны.

Утром ни свет ни заря пришла встревоженная Матрёна Огурцова.

— Вчера в Усадине была. Деревня вверх дном перевёрнута. Раньше только налог брали, а теперь тащат всё подряд: сено, муку, картошку, овчины, валенки. Говорят, чтобы партизанам не помогали. В Носовой Горе брали сено, хозяйка мешать стала, так прикладом ударили и всё увезли — до малой сенинки! Прятать надо то, что осталось. В любую минуту могут нагрянуть.

Я невольно прижал к себе балалайку. А вдруг и её отнимут каратели? Я встал, быстро оделся, запеленал инструмент куском синей байки. Выбежал на улицу, по сугробам, проваливаясь в снег, пробился к бане, спрятал бесценный свёрток в сухом котле, накрыл тяжёлой чугунной крышкой.

Дома меня ждала мать. Возле печи стоял красный сундук, и наша мать укладывала в него всё ценное. Я стал помогать. Уложили отцовский полушубок, вышитое льняное полотенце, чёрную шаль, медный самовар, всю нашу хорошую одежду, пару новеньких валенок, огромный моток шерстяной пряжи, спички, мешочек с солью, патефон с пластинками, мешок блинной муки…

— Куда деть ржаную — не ведаю, — мать развела руками, вздохнула тяжко. — В солому положить? Найдут, обязательно. Хоть в лес уноси.

— Гудит! — Серёга в ужасе бросился к матери.

Гул нарастал, по дороге шли машины, они были уже рядом. Мы с матерью потащили сундук к подвальному люку, но дотащить не успели — резко растворилась дверь, в комнату ввалились каратели. Увидев сундук, фашисты захохотали. Особенно громко смеялся носатый чин с нашивками на погонах, видимо фельдфебель. Обмороженный нос весело кривился.

— О-о, целый богатство! — пришёл фельдфебель в восторг, приоткрыв крышку сундука. — Вы хотеть отдавать это партизанам? Плёхо, ошень плёхо! Надо помогайт немецки армия!

Горячие гильзы - Gorgil11.jpg

Фельдфебель надел поверх шинели полушубок отца, сунул под мышку валенки из чёсаной шерсти.

— Без валенка — простуда, умирайт…

Один из солдат хмуро посмотрел на мать, жестом показал, чтобы разулась. Мать сняла свои ещё нестарые валенки, осталась в шерстяных носках.

Солдат снял с ног сапоги, обулся в тёплые валенки, лихо затопал. Другой солдат, смеясь, закутался в шаль, которую мать надевала лишь по праздникам. В несколько минут немцы перевернули весь дом. Нашли мешки с мукой, солёные грузди в кадушке, плетёнку крупного лука. Всё это — и сундук с вещами, и мешки с мукой, и кадушку с плетёнкой — вынесли на двор, дотащили до машины, бросили в кузов.

…Забыв про страх, полураздетый, я стоял на крыльце, смотрел на незваных гостей и окрашенные в белый цвет грузовики с цепями на колёсах. Немецкие солдаты сновали по деревне, несли к своим машинам всё, что можно было унести.

Вдруг кто-то из солдат увидел следы на сугробе — мои, вчерашние, — заволновался, позвал приятелей. Подошёл фельдфебель, что-то сказал и вместе с рядовыми направился к нашей бане…

Немцы долго вертели в руках балалайку, разглядывали со всех сторон. Потом инструмент взял фельдфебель, прижал к груди, ударил по струнам. Немцы шли к машине, словно деревенские парни на посиделку: не спеша, важно вышагивая. Балалайка захлёбывалась в огромных ручищах фальдфебеля. Но мне её уже было не жалко…

ЦЫГАНЁНОК

С тех пор как пришли фашисты, в округе ни разу не появлялись цыгане. Прежде, до войны, без них не обходилось ни одной ярмарки, ни одного праздника. В соседнем колхозе была бригада, состоявшая из одних цыган. Зимой они жили в домах, а летом разбивали палатки где-нибудь около воды, ставили шалаши и шатры. По вечерам возле них горели костры, негромко пели смуглые девушки.

Отец дружил с цыганами и часто водил меня в табор. Цыгане были непонятными и таинственными; при встрече с ними я замирал от страха. Нас с отцом усаживали на лучшее место, угощали чаем и ягодами. Старый цыган в кумачовой рубахе играл в нашу честь на скрипке; музыка была тихой и жалобной, как осенние клики журавлей…

Но вот цыгане пропали. Как-то я спросил у матери, почему их нигде не видно. Мать нахмурилась и сказала:

— Цыган ненавидят фашисты, ловят, расстреливают. Цыгане по лесам прячутся, по глухим деревням, а кто помоложе — идут в партизаны.

Я долго ходил по лесу, но не увидел шатров, нигде не горели костры. В чаще стояла тягучая тишина.

«Может, они летом вернутся?» — подумал я, опечаленный.

И вдруг я снова увидел цыган. Шёл берегом озера и застыл на месте от неожиданности: за кустами пробирались люди, закутанные в старое тряпьё, одетые в рваные полушубки и не по-зимнему обутые. Тёмные обмороженные лица, нечёсаные чёрные волосы… У старика с трубкой во рту забинтована правая рука. Хромой мужчина несёт на руках запелёнатого в овчину младенца…

Двое мужчин волокли широкие еловые салазки. На салазках, между перин, увязанных льняными верёвками, лежали цыганята. Видны были лишь головы, замотанные платками. Маленький мальчонка грыз сухарь, с удивлением смотрел на меня.

Цыгане скрылись в лесу, а я помчался домой, спеша рассказать матери про то, что увидел.

— Видела сама… Знаю… Молчи, не говори Серёге!

Братишка мог проговориться, я это знал.

В маленьком нашем доме поселилась тревога. Мать то и дело выходила на двор, возвращалась не сразу. Поужинав, сразу легли спать. На печи было знойно, и братишка уснул, едва прикоснулся щекой к подушке. Я задремал на самом краешке сна. Чудилось что-то большое, лохматое, тёмное. Сквозь дрёму пробился негромкий треск. Стреляют? Нет, видно, деревья трещат от лютого мороза.