Горячие гильзы - Алексеев Олег Алексеевич. Страница 9
Послышалось, что кто-то кричит и плачет. Мать встала, вышла в сени. Пропела дверь, заскрипели половицы крыльца. У нас болела корова, и мать по нескольку раз на ночь выходила к ней, поила отваром коры…
Очнулся от яркого света. На столе стоял горящий фонарь. Мать держала на руках незнакомого мальчишку. Он был в рваных валенках, закутан в большой чёрный платок ручной вязки. Мать развязала платок, и я увидел, что это цыганёнок лет шести-семи, тоненький, кареглазый, с волосами, как вороново крыло.
— Как тебя звать-то? — спросила мать шёпотом.
— Максим, — тоже шёпотом ответил цыганёнок.
Мать разула его, уложила на печь рядом со мной и Серёгой, укрыла одеялом. Цыганёнок сжался, свернулся калачиком. Мать погасила фонарь, присела около окна.
Неожиданно Максим вскочил, пронзительно закричал. Проснулся брат, ещё громче заревел.
— Что? Что случилось? — Мать метнулась к печке, потом вновь зажгла фонарь.
— Фашисты… Там… — Цыганёнок дрожал от страха, как тростинка.
— Что ты, Максим, нет их здесь. Успокойся.
— Приснилось… Пришли, начали в нас стрелять. Еле убежал… Такие сугробы…
— Спи, — сказала мать. — Они больше не придут.
— Могут прийти. Они всех наших убили… И мою маму.
— Спи, маленький…
Цыганёнок послушно лёг, прижался к Серёге. Братишка подумал-подумал и обнял Максима за шею. Так они и уснули.
Рассвело. Мороз схлынул, и стёкла в окнах вновь оттаяли. Мать глянула в окно и вдруг вскрикнула. Я подбежал к матери, всё понял… От леса к нашему дому тянулся след, оставленный цыганёнком, а к деревне двигались каратели; скрипя, катился по сугробам санный обоз. Ещё немного, и немцы увидят этот след, ворвутся в наш дом, схватят и Максима и нас. Они убивают не только цыган, но и тех, кто цыган укрывает.
Мать бросилась к выходу. Хлопнула дверь, загрохотали ступени крыльца. Мать бежала к хлеву, где стояла наша Желанная. Вытащила засов, что-то крикнула. Корова без охоты перебралась через порог, направилась к дому. Мать бросилась наперерез, замахнулась на Желанную засовом. Ничего не понимая, корова взбрыкнула и понеслась в сторону леса — как раз туда, где темнели следы валенок цыганёнка. На месте цепочки следов легла полоса взрытого снега…
Каратели ехали уже мимо нашего дома. Будто лодки-плоскодонки, плыли тяжело груженные розвальни. На мешках муки, на связках овечьих шкур сидели солдаты с оружием. В широкой кошеве дымил сигаретою молодой офицер — в шлеме, в очках, в шинели с волчьим воротником. Стёкла очков поблёскивали, словно льдинки. Увидев мать и скачущую по сугробам корову, офицерик засмеялся, сигарета запрыгала в белых зубах. Махая руками, хохотали и солдаты. Экая, мол, неуклюжая женщина: корову в хлев не может загнать…
Когда обоз скрылся за холмами, мать куда-то ушла, наказав нам не слезать без особой нужды с печки. Цыганёнок и братишка спали, но мне было уже не до сна.
Не прошло и часа, как из лесу вылетели оплетённые ивовыми прутьями сани. В них стоял станковый пулемёт, сидели пятеро партизан. Вместе с партизанами была наша мать. Сани остановились у крыльца, партизаны и мать вошли в наш дом. Лишь пулемётчик остался у пулемёта.
Мать разбудила Максима, Серёга проснулся сам. Пожилой партизан, улыбаясь, снял с себя полушубок, остался в лёгоньком ватнике. Максима обули, завернули в полушубок, укутали его голову платком. Пожилой партизан, взял Максима на руки, отнёс в сани, усадил рядом с пулемётом.
Мы с Серёгой не выдержали, полуодетые выскочили на улицу. Сани лихо сорвались с места, понеслись по накатанной дороге.
— До свиданья, Максим! — закричали мы с Серёгой в один голос.
— До свиданья… — оглянулся цыганёнок.
Вскоре мы узнали: партизаны переправили его в тыл на самолёте — вместе с ранеными.
ХЛЕБ
Мать решила испечь хлеб. Муки оставалось всего полмешка, её надо было беречь, и мама подсыпала в тесто горсть липовых опилок. Кадушку с тестом мать поставила на печь, и всю ночь оно ворочалось и вздыхало, словно живое. Наутро, едва посветлели окна, в печи запылал огонь, а когда дрова догорели, мама выгребла угли, на дубовой лопате посадила хлебы в печной жар, задвинула устье заслонкой.
Через час хлебы были готовы, и по дому разлился густой хлебный запах. Мать вынула из печи готовый каравай, спрыснула корку водой, отрезала для нас с Серёгой по большому духмяному ломтю. Брат отломил корку и, пожевав её, поморщился…
— Деревянный хлеб… Липой пахнет!
И всё же Серёга доел краюху, собрал со стола крошки. Я приготовил тюрю: накрошил в глиняную миску хлеба, залил водой, добавил луковицу и сдобрил всё это чуточкой льняного масла. Серёге вновь захотелось есть, и мне пришлось разделить с ним кушанье.
Ненароком я взглянул в окно… По дороге двигалась тёмная колонна: фашистские конвоиры вели пленных. Люди рассказывали, что рядом с городом Порховом огромный концлагерь и пленные гибнут в нём от холода и голода. Кто покрепче — убегает; каратели рыщут по лесам, хватают беглецов. Пленных, говорили, заставляют делать самую тяжёлую работу, гонят на расчистку снега…
Мать схватила со стола непочатый каравай, неодетая выбежала на улицу. Мы с Серёгой быстро оделись, бросились следом за матерью.
…Пленные шли, шатаясь, будто тростник. Белые, измождённые лица, нескладные от худобы фигуры, в глазах — боль, усталость, потерянность. Конвоиры были в тёплой одежде, в русских рукавицах и валенках; пленные шли полуодетые: один — в прожжённой шинели, другой — во френче без знаков различия, третий — в коротком ватнике. Кое-кто надел женскую одежду: видимо, принесли сердобольные старухи. Едва прикрыты головы: картузы, шлемы со споротыми звёздами, пилотки, платки. Обувь — надо бы хуже, но не бывает. Разбитые опорки, чуни, обмотанные проволокой сапоги, «колодки» с тяжёлыми деревянными подошвами…
К дороге со всех сторон торопились люди. Дед Иван Фигурёнок прижимал к груди чугунок с дымящейся печёной картошкой. Несли хлеб, тёмные куски льняных жмыхов, ломти варёного мяса и свинины.
Вдруг я увидел знакомого парня. До войны он работал трактористом, не раз бывал в нашей деревне. Прежде он был румян, плечист, любил одеться нарядно. Передо мной был другой человек: худой, с провалившимися щеками, одет в коротенький бушлат, ноги обмотаны мешковиной.
Дед Иван попытался подбежать к самой колонне, но наперерез бросился конвойный, прикладом карабина выбил из рук горшок. Горячие картофелины покатились по дороге. Пленные хватали их, торопливо прятали. Немец закричал, принялся топтать картофелины сапогами, но пленные хватали и раздавленные, глотали пополам со снегом.
Оба наши Саши — Андреев и Тимофеев — оказались проворней конвоиров, успели передать лепёшки и куски жмыха. В ярости конвоиры принялись палить из автоматов над головами людей, и народ хлынул от дороги.
Вдруг мне пришла простая и чёткая мысль: колонна движется медленно, я бегаю быстро, лёгок и меня держит наст; нужно добежать до леса, положить на дорогу каравай. Так как конвоиры идут в основном в хвосте колонны — чтобы удобнее было стрелять, если пленные захотят разбежаться, — на хлеб наткнутся пленные. Его можно даже замаскировать, слегка присыпав снегом…
Я вырвал из рук матери каравай, бросился к озеру. Берег скрыл меня от конвойных, и я мигом добежал до опушки. Вот и лес… Бежать стало тяжело, я тонул в сугробах, падал в какие-то ямы. Вдруг резко застучал автомат. Пули загудели совсем рядом, ударило в грудь, и я упал… «Ранили…» — подумал с ужасом. Вжался в снег, боясь пошевельнуться.
Когда колонна скрылась в глубине леса, я встал, ощупал себя где только мог. Раны нигде не было. В ушах тоненько звенело…
Я поднял каравай, поплёлся к дому. По опушке металась мать. Увидев меня, обессиленно села на снег…
Вернулись домой. Я положил хлеб на стол, смахнул с каравая хлопья снега. В корке темнело круглое отверстие.