В Безбожных Переулках - Павлов Олег Олегович. Страница 8
Той же осенью, когда закончились каникулы, я снова пошел в первый класс, но теперь в новую школу. Два-три раза мама отводила – и приводила сама же домой, чтобы запомнил дорогу. На глазах возникали серыми дырами воздуха, почти деревенского, прямые и короткие улочки, надуманные будто бы ради одних своих названий.
Наш новый адрес был – «улица Седова»; а дальше, что легко было запомнить на всю жизнь: два, два, два... Цифры-близнецы удивляли и казались мне долго загадкой, будто в их совпадении скрывался какой-то смысл. Но никакого смысла тайного за ними не скрывалось, кроме того дома, корпуса и квартиры, на которые они указывали. В первый месяц, возвращаясь из школы, я путал, где мой дом, а где точно такой же чужой, не доходил до своего дома и однажды даже ткнулся ключом в замочную скважину квартиры номер два, а открыл дверь чужой человек, мужчина, так что все у меня замерло в душе. Еще не соображая, что попал в чужой дом, в чужую квартиру, принялся бестолково рассказывать этому человеку про то, что мы переехали и что должен я жить в этой вот квартире.
Станция правда
К шести годам у меня развилось косоглазие; я слышал: «Телевизор испортил зрение». Но больным или хилым себя не ощущал. Страдание заключалось разве что в очках, которые стыдился носить, ведь их к тому же залеплял пластырь, делая меня одноглазым. Из-за нелюбви к очкам что ни месяц то разбивал их случайно, то прятал и терял, а это угнетало до безысходности маму.
Лечиться от косоглазия возили куда-то в Останкино. Это было время, когда бабушка Нина решила по-своему вмешаться в ход событий. Что ее со мной что-то связывает, понимал я от случая к случаю. Она обратила на меня внимание, когда ей стало, наверное, яснее ясного, что моя мать собирается с духом и хочет избавиться от ее сына. Он-то, сын, всегда и заботил. Но забот было куда меньше, когда за ним следила, ухаживала женщина. Порой я слышал, как бабушка так и говорила о маме: «Эта женщина». Тогда, в 1976 году, чтобы уединить отца с матерью и попытаться тем самым спасти их брак, она решила забрать меня на год к себе – туда, где я никогда еще не был. И все были согласны, и все уж было решено. К разлуке готовили разговорами о болезни. Этой мысли я отчего-то все охотней подчинялся, млея от особенного чувства, когда все вокруг тебя, болеющего, делается нежным и добреньким, а сам становишься вдруг необходимым для родных, как будто только от тебя и зависит их жизнь. Я знал, что пройдет всего год и я пойду учиться в школу. Но чтобы пойти учиться, нужно полечиться и успеть за этот год выздороветь, избавиться от болезни.
Вот бабушка приехала и позвала в большую комнату. Что-то спросила, но я дичился. Дала что-то в руки, сказала, что это жвачка. Бегу скорее в комнату, где сестра с мамой, кричу, что бабушка Нина подарила мне жвачку, уже не прячу радости, но все тут же переворачивается: никто не рад. Ломаю пополам, тычу половинку сестре, чувствуя себя виноватым. А пока в душе все глуховато затихает, на глазах моих происходит следующее: вошел в комнату отец, увидел, как я делюсь с сестрой жвачкой, поглядел молча, постоял, вышел прочь, угрюмый, – и вот неожиданно слышатся крики. Он кричит на бабушку, что-то требует. Она огрызается на него, обзывает. Проходит так минут пять. Врывается в комнату к нам отец, всего его трясет нервной дрожью, подходит к сестре, вкладывает ей что-то в руку с силой: «Возьми, Олесенька... Это тебе...» Уходит куда-то прочь. Но теперь сестра глядит безо всякой радости, так же виновато. После я снова вижу бабушку, она позвала меня спустя время. И, уже чувствуя, что ухожу к ней от мамы с сестрой, которые мне роднее, затаиваю где-то глубоко это чувство, раздваиваясь между ними и бабушкой. Она вальяжно лежит на диване, то ли спать собралась, то ли отдохнуть еще перед сном. Она осталась в доме, заняла диван и комнату отца, и это заставляет меня безропотно подчиняться ей как самой сильной в доме. Она захотела почитать мне книжку. У нее есть для меня откуда-то книжка детская с картинками – как хорошо!
Теплая полутемная комната – горит только светильник на тумбочке у дивана – мы лежим рядышком, она читает вслух сказку. Стараюсь услышать, понять, но оцепенение в доме таково, что я чувствую – это чтение вслух, теплая, на двоих, обстановка в отцовской комнате, куда вселилась она, – только ширма. Вдруг в комнату заходит с волнением мама. Она дрожит, хочет сказать или сделать нечто для себя очень важное. Мне кажется, что мама пришла за мной, что я и есть это важное. Бабушка говорит ей что-то резкое, и мне уже вовсе непонятно, о чем у них речь, между ними я как чужой, но остро чувствую, что делает бабушка: она выгоняет маму, командует ей, лежа со мной на диване, уйти из комнаты и закрыть за собой дверь. Появляется на шум отец, заходит нерешительно в комнату. «Убери от меня эту душевнобольную!» – приказывает бабушка. Отец растерян. Бабушка прижала меня к своей груди, так что голос ее гудит прямо в мое ухо, как если бы оказался я внутри нее, а там – покойно, тепло. Мама не утихает, отец ее вытесняет из комнаты, слышу обрывки: «Как вы смеете...» И вот отец захлопнул дверь, мама осталась там, за дверью, и вся моя семья осталась там, весь мой дом. Бабушка мне говорит ласковое слово и продолжает читать полным покоя голосом, а я затаился – голос этот уже греет меня и ласкает до мурашек по коже. К своим возвращаться не хочу; пусть остаются они там, а я – в одной с ней комнате, где так покойно и хорошо. Она имеет власть надо мной потому, что отнимает меня у матери. Но я терплю и боюсь, жду, когда же она отпустит от себя, а до этого чувствую, что остаюсь на ее стороне, как трус, потому что она здесь всех сильней.
Утром бабушка увозила меня из дома на проспекте, как бестелесную тень, нагруженная даже не моими вещичками, а сумками с продуктами.
Мы втиснулись в душный автобус, где я вцепился изо всех сил в бабушкину тучную, как тесто, руку. То и дело я тянул бабушку за руку, чтоб она поглядела на меня оттуда, со своей вышины, и спрашивал, куда мы едем, долго ли нам еще, а в ответ слышал – «правда», «правда» – и не понимал, как может так быть, что мы едем с ней в «правду». Доехали до огромной площади, по которой сновали десятки таких же, как наш, автобусов. Кругом тысячи разноцветных людей, с чемоданами, детьми, разной, только что купленной утварью. Из раструба гудящей площади рвались в небо наподобие звуков сверкающие на солнце шпили вокзалов. Мы спешили, почти бежали, будто за нами гнались. На путях стояли сцепленные вереницы низеньких крепких вагонов – электрички. И мы, казалось, заскочили в первую попавшуюся.
Люди сидели на деревянных лавках и густо стояли. Пахло смолистым горьковатым душком. Мне подумалось, что бабушка живет очень далеко, если к ней надо ехать на поезде. Уже сидя с ней на лавке внутри вагона, теребил ее, желая знать, куда же мы едем, но снова слышал – «правда», «правда», будто бабушка соглашалась с чем-то. Скоро наш вагон тронулся. А я стал жадно разглядывать людей, думая, что все мы едем в одно место, и болтал без умолку со всеми этими, чудилось, добрыми людьми, не замечая остановок и того, что люди в пустотах времени появляются да исчезают, как огоньки... Очнулся на плоской бетонной дорожке, поднятой над землей, откуда был виден в замершей дали голубовато-дымчатый лес. В конец пустынной платформы передвигались поодиночке человек десять, сошедшие на этой станции. Руки почти у всех были заняты поклажей и отвисали, как жерди. Воздух молчал лесной тишиной и пахнул до головокружения хвоей. Электричка, будто бы с горочки, тронулась и бесшумно укатилась вдаль, превратившись на глазах в свежий зеленый ветер. По другую сторону открылось одноэтажное здание станции, похожее на спичечный коробок. Как на бережку, изнывали на платформе люди, ожидая, что переправы, поезда в обратную сторону: на Москву. Над платформой, будто парящие в воздухе, большие буквы – ПРАВДА – название станции. Таких слов, что насиживали плакаты и транспаранты, похожих на вездесущих ворон или голубей, было полно и в Москве, а их стаи налетали на проспект наш в праздники.