Веточка из каменного сада - Туманова Зоя. Страница 2
Горы манят меня. В конце концов, что такое моя мечта - геология? В старину ее называли "горное дело"...
Родные примечают мои стремления и не одобряют их. Дедушка хмуро поглядывает из-под навеса бровей:
- Ты еще не окреп, Саиджан. И здешних мест не знаешь. Горная тропа ведет того, кто с ней знаком, чужого - обманет, ускользнет от него...
Я слушаю, киваю головой и все-таки совершаю разведочную прогулку. Не совсем в горы, а туда, где, по словам дедушки, расположились пасеки других пчеловодов.
Пройдя полдороги, вспоминаю: пчелы не любят чужих. Как бы не закусали...
Оставив тропу, ведущую к пасеке, шагаю напрямик. Луг под моими ногами словно курится легким дымком: это взлетают вспугнутые сиреневые мотыльки... Травы становятся все выше - по колено, по пояс, некоторые - в мой рост. Холодные жемчужины бутонов касаются моего лица. Сплетения листьев и стеблей все гуще, ноги попадают в зеленые силки, свитые вьюнами...
Чихая от цветочной пыльцы, в зазеленившейся рубашке, потихоньку поминая шайтана, стал я продираться сквозь чащу трав обратно к тропе. Вскоре услышал: мягко чавкают копыта. Оглянулся - всадник. Нет, всадница!
Я ее не видел прежде, хотя думал, что познакомился уже со всем кишлаком. Такую не забыл бы - приметная!
Не молода, но до старости еще далеко. Синеватые стрелы бровей, из-под платка чуть видны черные полукружья волос. Смуглое лицо красиво, замкнуто. Губы сжаты так, что кажутся одной чертой.
Когда всадница поравнялась со мной, я, помня о сельских обычаях, рассыпался в приветствиях. Здесь ведь здороваются с каждым, знакомым и незнакомым.
Глухая, что ли, эта женщина? Если и не слышит, то видит же мою руку, прижатую к груди, шевелящиеся губы!
Скользнув по мне взглядом с таким же равнодушием, с каким люди смотрят на суету насекомых, от которых нет ни пользы, ни вреда, всадница проезжает, безмолвная, не повернув головы.
Я вижу ее прямую, гордую посадку. Вижу, как помахивает сивым хвостом ее лошадь, как ширач-эремурус, высоченный, выше лошадиной холки, помахивает ей вслед розово-пенной, пышной кистью цветов.
Ничего не понимаю. Странная какая женщина - не поздороваться с приезжим!
Решаю при случае расспросить о ней родню.
Вечером, когда собирались ужинать, я и спросил.
Удивительно: Муйдин-бобо, который знает все о каждом из гальвасайцев, как будто растерялся, услышав мой вопрос.
Встал, покряхтывая, взял длинную палку с развилкой на конце и начал поправлять свесившиеся с опоры плети винограда, - не такое уж срочное дело!
Я смиренно помогал ему, поглядывая выжидательно. Наконец дедушка разомкнул уста, чтобы бросить досадливо:
- Что бы ни сказал я об этой злосчастной, будет оспорено! Спроси у бабки своей: о женщине лучше расскажет женщина!
Бабушка, которая склонилась над казаном, помешивая булькающую шурпу, немедленно распрямилась и воинственно махнула поварешкой:
- Да, расскажу! Мне бояться нечего!
- Несправедлива ты к ней, Фарагат! - вздохнул дедушка. - Сколько уж лет человек честно трудится, ни в чем плохом не примечен. Если что и было прежде, прошедшему - прощение, так ведь?
- Черная кошма от стирки не побелеет! - бабушка, видно, закипает не хуже, чем ее шурпа. А я-то думал, что ее уста способны рассыпать только ласковые "ургилай, айналай!"
- Не по-соседски живете. Подружились бы...
По тону дедушки чувствуется, словно бы он и сам сомневается в истинности своих слов. А вот бабушка еще прочней утверждается на прежней позиции:
- С огнем если подружишься, сам сгоришь!
Дедушка махнул рукой и, понурив голову, ушел в дом. Странно, даже в походке его выражались смущение и нерешительность. До сих пор я не замечал, чтобы глава семьи пасовал перед женой, впрочем, и разногласий между ними прежде не наблюдалось...
Я пристал с расспросами к бабушке и имел успех: слова посыпались, как спелый тутовник - когда тряхнешь дерево...
- В войну это началось, - рассказывала бабушка. - Разве нашелся бы в ту пору дом, не повидавший горя?
А ей, этой Зумрад, можно сказать, повезло еще... Другие мужей, женихов провожают, а эта замуж выходит! Конечно, если б не война, не пошла бы такая красавица за Беспалого. Так ее Аманбая прозвали, еще с детства. Мальчишкой украл он у отца патрон от охотничьего ружья. Хотел посмотреть, взорвется или нет. Посмотрел... Глаза, благодарение богу, спасли ему, а вот двух пальцев на правой руке как не было... Беда, несчастье, а как пришла война, словно бы счастьем обернулось: все на фронте, а он дома, женщинами да подростками, вроде тебя, Сайд, командует...
Посты, должности занимает. И пошли разговоры, что нечист на руку Аманбай - Беспалый... Что колхозным добром, как своим, распоряжается... Дувал вокруг двора своего на один слой пахсы выше поднял: не заглядывайте, мол... Соседей в дом не пускает, сам - ни к кому. Да только в кишлаке знали, что нет в том доме недостатка ни в чем... И по Зумрад видно - ходит важно, на щеках румянец горит...
Правду и через сорок мешков видно. Пришел день - разобрались в аманбаевых делах те люди, которым следует в таких делах разбираться. Увезли в город, судили, срок дали. Зумрад еще пуще стала от людей прятаться. Ходит вся черная, молчит... А однажды весь кишлак разбудила воплями и причитаньями. Приезжал будто бы человек из города, сказал ей, что нет больше Аманбая - заболел и умер в тюрьме. Вещи будто бы его привез... Горе есть горе. Но скажи, Саиджан, разве человеку не легче, если он своим горем поделится? А эта - словно стеной отгородилась от людей. Жила, ни с кем не знаясь, родных - и то отвадила от своего дома.
Прожила так несколько лет, стала вдруг проситься у председателя, чтоб отпустил ее в город. Какую-то важную причину выдумала. Председатель был душевный человек: хоть и не лишними были в те трудные годы рабочие руки, отпустил он Зумрад. И - словно в колодец она провалилась. Ни слуху, ни весточки. Не писала даже родне. Прошло еще года полтора, вдруг снова объявилась Зумрад в нашем Гальвасае. И не одна, с девочкой - Сайерой звала ее. Сироту, мол, взяла на воспитание, чтоб не довелось доживать свои годы в одиночестве. Ребенок - святое дело. Разве мы все без сердца? Стали снова ходить к ней, кто - с гостинцем, кто - с советом. Никого она не привечала, гостинцы брала словно камень ей приносили, а не свежий, на бараньем сале, патыр! А если начнешь расспрашивать, как в городе ей жилось, да как приемная дочка растет-привыкает, она губы сожмет - словно щель в копилке, глаза полыхают, как у дикого кота - сабончи... И ни словечка!
Попросилась она у председателя - пасеку взять, там и жить стала. Уж когда-когда увидишь ее в магазине или в правлении! Однако от чужих глаз ничего не скроется. Стала подрастать ее приемная дочка, стали примечать люди: у нее одно лицо с Зумрад! Те же глаза и брови... Ну, ответь, Сайд, зачем ей было врать? Скажи она все как есть: вышла, мол, в городе замуж, не заладилась жизнь, пришлось вернуться в родные края, одной воспитывать дочку... Кто бы ее осудил? Кто бы не пожалел ее, если б к людям с открытым сердцем пришла? Так нет! Еще выше нос задрала, ходит, словно жердь проглотила... Сайеру свою, когда время пришло, не отдала в галъвасайскую школу - в район отвезла, в интернат. От кривой палки и тень кривая! Приезжает девчонка на лето - так же, как мать, сторонится людей. Подруг у нее нет...
И вдруг, бросив поварешку, бабушка выпрямилась и воскликнула так громко, чтоб слышно было в доме:
- А дед твой сердобольный меня во всем винит... Да я, если хочешь знать...
Тут она запнулась, притихла и опять начала помешивать давно готовую шурпу. Подняла на меня затуманенный печалью взгляд:
- Как приехал ты, Сайд, хотела я загладить все старое. Мы-то ближе всех к ее дому... Сходила, позвала в гости, радость, говорю, у нас... "Так ведь у вас!" - сказала, словно отрубила. И на привет твой, сам говоришь, ответить не пожелала. Ты-то чем виноват перед ней, ягненочек мой?