Сигнал бедствия - Марвич Соломон Маркович. Страница 26

Кривцов не отвечал.

Двое лежали возле промерзшей стенки бака. Слабый подрагивающий луч фонарика осветил узенькую, как нить, струйку крови, которая нерешительно текла по лицу Кривцова. Пахомыч положил ему голову на грудь.

Кривцов пошевелился.

— Лежи, лежи! — закричал Пахомыч. — Сейчас мы тебя… Не двигайся!

Сигнал бедствия - i_006.png

Но Кривцов сел. Его лицо исказилось от боли, он показал на ухо и тихо сказал:

— До чего больно, ребята!.. Терпеть невозможно. Просто невозможно. Что такое, а? — Голос Кривцова был все такой же тихий.

— Ранен? Говори!

— Да нет, а больно.

— Значит, слышишь меня все-таки, — несколько успокоившись, сказал Пахомыч.

Кривцов и его сосед были оглушены взрывом, отброшены к баку.

— Можете ходить?.. — спросил Снесарев, работая динамкой. — Пойдите лягте. Потом врач посмотрит. Видно, легкая контузия.

— Да какая там контузия! — Кривцов поморщился от боли в ушах. — Видал я контуженых. Дойдем. Ничего.

Зажегся свет, неверный, желтый. Но теперь уже можно было осмотреться.

Снаряд влетел в окно — случай редчайший, — разорвался в воздухе, осколки помяли корпус строящегося корабля.

Пахомыч, отряхиваясь от пыли, осмотрел повреждения.

— Вот так и строим, — говорил он, ощупывая вмятины. — И в бою не побывал еще, и машины на нем нет, и корпус еще не сварен, а уже удостоился. Ну ладно, что так. Хорошо, что команда нашего первенца никого не потеряла.

Спустя несколько дней, которые прошли сравнительно спокойно, об этой минуте тревоги вспоминали много, иногда со смехом. Всякие подробности припоминались и, особенно, голос Ганьки — резкий и в то же время сиплый от простуды, повелительный голос.

Пахомыч посмеялся, а потом внушительно посоветовал:

— Вы особенно-то не веселитесь на его счет. А то ему кричать будет стыдно… Слышишь, Ганька, ты кричи, ничего. Глотка у тебя как сирена. Здорово ты снаряды угадываешь. Ты по этой части у нас командир.

Ганька действительно мастерски распознавал приближение снарядов и даже начал щеголять этим умением.

— На Васильевский полетел, — говорил он, прислушиваясь. — . А этот к площади. Тяжелый. Миллиметров двести. Поближе угодит. В цех. А»… И этот туда же.

— Ой, угадчик, ты, кажись, врать начинаешь! Надо бы тебя за такое дело…

— Ладно. Пока полезен — стерпим. Стерпим, Гаврила Петрович… Чуть крикнешь — мы, старики, бряк носом в землю. Не обидимся.

Строители корабля нередко опаздывали к обеду. На то была особая причина. Задерживал их Пахомыч. Он старался поставить дело так, чтобы до перерыва не оставалось недоделок. У него на этот счет были свои взгляды. Возникли они в труднейшее время после тонких наблюдений.

— С недоделкой и голодный справится, а поев, надо новое начинать. Оставь, например, недоколотую чушку, пойди обедать, а потом докалывай… Смехота.

Впоследствии, когда миновали самые трудные дни, Пахомыч признавался Снесареву, что скрепя сердце прибегал он к такой мере.

Снесарев говорил:

— А не слишком ли круто? Все-таки задерживаем людей.

Пахомычу очень не нравилось такое возражение.

— Ну, будто я не знаю! Бывает, что и с самим собой надо круто поступить. Даже с хитрецой. Люди понимают, не обижаются.

— То есть не говорят об этом?

— Нет, в душе не обижаются. Поверь мне. Тут и на перекурку минуты нет. Потому-то я и просил списать Лабзина — мешал байками…

Завод все время находился в зоне обстрела. Еще осенью заложили кирпичами все окна, выходившие на запад. Здание столовой было совершенно разбито. В комнате, которую отвели под столовую, также пришлось заделать окна, и потому ее прозвали блиндажом. С потолка на длинном шнуре спускалась единственная электрическая лампочка. При разрывах, хотя бы дальних, она раскачивалась из стороны в сторону.

Случалось, что за обедом кто-нибудь поднимал голову и прислушивался.

— А ведь царапнуло по нашему блиндажу, по стенке…

— Как будто…

Говорить об этом не любили.

Строителей корабля кормили чуть лучше, чем других заводских. Обслуживал столовую Лабзин, человек брехливый, но расторопный, приложивший к этому делу много стараний. Худой, длинный, будто двигавшийся на шарнирах, он подсаживался к одному, к другому и всем надоедал шутками:

— Как сегодня каша? С выжарками готовили. Книгу жалоб и пожеланий подать? Прикажите.

— Лабзин, дай поесть спокойно. Катись ты на своих шарнирах!

Но Лабзин не унимался.

— Вспоминаю, — неторопливо рассказывал он, втягивая в себя воздух, — тут на Забалканском была столовая и называлась: «Как у мамы». На вывеске это было написано. Значит, частный сектор тогда действовал. Ну и кормили. Ложка в борще стояла.

— Лабзин, отстань ты с этой ерундой! Не было такой столовой.

— Придумал он эту маму!

— Что же, значит, я вру? — начинал кипятиться Лабзин.

— Брехать — это ты умеешь…

Пахомыч нетерпеливо стучал ложкой по столу, повышая голос:

— Пойми, Лабзин, дурья голова, что не ко времени брехня такая. Ведь люди только-только на ноги становятся. Ну зачем ты про мамин борщ расписываешь? Ведь от этого у человека воображение распаляется!

— Да это я к разговору…

— Не хочешь понимать? Так слушай. За такие разговоры штрафовать буду!

— Какой еще штраф? — удивлялись обедающие.

— Основательный. Как высшую меру! Кашу отбирать буду, как штраф. Полпорции и даже больше.

— Права такого не имеешь, бригадир.

— Шучу, конечно, но язык нельзя распускать… А тебе, Лабзин, совсем серьезно говорю — сними язык с плеча! Одним словом, не треплись. Надоело!

Но Лабзин не унимался — он не мог жить без таких разговоров. И однажды Кривцов, который после контузии ходил, опираясь на палку, с раздражением сказал, что за такую брехню надо бы гнать с завода.

Лабзин вскочил и закричал:

— Меня выгнать? За что?

Он сорвался с места и убежал на кухню. Через секунду с треском распахнулось окошко, через которое подавалась еда из кухни. Высунув из него голову, Лабзин закричал:

— Идите сюда! Все проверяйте, по книгам, по накладным — как хотите! Если что не сойдется, вешайте на заводских воротах!

Но тут все дружно рассмеялись.

— А чтоб вас!.. — Он с треском захлопнул дверцу. — Неси им кипяток! Заварку всыпала? — послышался за стеной голос Лабзина.

— Беспокойный мужик…

Снаряды зачастили. Снег на заводских дворах закоптел от разрывов. Электровоз и тележки, вмерзшие в пути, были разбиты, рельсы покорежены.

Однажды обстрел запер людей в цехе на круглые сутки. Гитлеровцы яростно обстреливали подходы к площадке, где строился корабль.

«Неужели они нащупали нас?» — с мучительной тревогой думал Снесарев.

К утру с крыши по пожарной лестнице спустился молодой артиллерист-наблюдатель. Он продрог и падал с ног от усталости.

— Нет ли закурить? — тихо спросил он, снимая рукавом полушубка иней, слепивший ресницы.

Ему молча свернули закрутку. Было понятно, что он голоден, но все не ели со вчерашнего дня.

Утром в столовую прибежала Надя.

— Надо им принести туда что-нибудь! Они же не ели! — накинулась она на Лабзина.

— Знаю, что надо. А как принесешь? — сердито откликнулся Лабзин. — У меня военного транспорта не имеется.

— Надо супу снести туда.

— Есть у нас суп. Горячий. Пусть пришлют — отпущу. Пожалуйста!

— Да ведь им-то два раза по этому месту идти, товарищ Лабзин.

— А нам?

— Нам? — Надя задумалась.

— Вот то-то и оно…

— Нет, погодите, не «то-то и оно»! Пойдем принесем и останемся там, пока не утихнет.

— Выдумки! — Лабзин отвернулся и стал скоблить ножом стол. — И чего вы от меня все хотите? — вдруг закричал он.

— Нет, вы так не отвертитесь! — Надя схватила его за руку, вырвала нож и бросила в сторону. — Собирайтесь! Немедленно собирайтесь!