Психолог, или ошибка доктора Левина - Минаев Борис Дорианович. Страница 25
Лева тоже поднес свои пальцы к глазам. Пальцы под лучами косого света из плотно занавешенного окна казались неприятно-розовыми и какими-то пушистыми. Но это были нормальные, неширокие пальцы. Лева даже обрадовался. И ему стало стыдно, что он радуется.
– Да нет! – зашептал Юра. – Это ночью только бывает. Днем ни фига. Днем все нормально. А ночью…
– Ну-ка, там! – крикнул Б. 3. – Болтать прекратили! А то я вас будить не буду! Чтоб проспали до ужина… Понятно?
– Вот гад Б. 3.! – возмущенно зашептал Юра. – Как думаешь, пройдет это у меня?
– Обязательно пройдет! – неуверенно сказал Лева. – Ладно, давай глаза закрывать.
Они закрыли глаза и провалились каждый в свои мысли.
Лева сначала думал о своих пальцах, потом стал думать о других частях тела. Одна часть тела особенно часто не давала ему покоя. То казалось, что она слишком короткая, то слишком узкая, то слишком странно болтается, то еще что-нибудь, не будем конкретно уточнять, что именно… Но это, конечно, было не совсем то. Если бы подобные сомнения было принято считать болезнью, здоровых людей совсем бы не осталось. Это понятно. С другой стороны, вот так вот смело утверждать, что он совершенно здоров (то есть нормален) в этой области – Лева тоже пока не мог. Вполне возможно, что у него тоже что-то там не в порядке. Вполне возможно, только как это выяснить?
Мысли о том, как же это выяснить, почему-то довольно быстро привели его к новенькой с выщипанными бровями, и он чуть не проснулся…
Нет, не то. Все не то. Юрина болезнь навела на Леву смутную тревогу.
Тем более что Б. 3. монотонно повторял: ваши руки становятся тяжелыми… Ваши ноги медленно, но верно также становятся тяжелыми… Ваши плечи становятся тяжелыми…
Тревога о руках и ногах возникла как-то сама собой.
Пальцы-то у Левы были нормальные, это да, а вот руки и ноги стали не то чтобы расширяться, а как-то удлиняться. Ему, например, было совершенно очевидно, что если он захочет, то спокойно потрогает своего соседа справа (то есть Юру), положит руку ему на лоб, потом нашарит окно над его головой, высунет руку в это окно, посмотрит, что там, на лавочке под окном, потом его рука потянется дальше, к кустам, за кусты, за забор, за поле одуванчиков, за трамвайные рельсы…
– Раз! Два! Три! – крикнул Б. 3., и на счет «три» Лева, как и положено, проснулся. Голова была легкой, пустой, свежей. Он сел на постели и стал нащупывать тапочки.
Юра лежал с открытыми глазами, по-прежнему глядя в потолок.
– Ты что, не заснул? – испугался Лева.
– Нет, конечно! – сердито прошипел он. – Ты что, не слышал, тут какая-то тетка приходила. Насчет аттестата зрелости чего-то там с Б. 3. говорила.
– Б. 3.! – громко обратился Юра к врачу. – Вы скажите вашей знакомой, чтоб потише в следующий раз говорила.
– Какой знакомой, Юра? – удивился Б. 3. – Ты о чем?
– Ну, которая во время сна приходила, сначала вы ее чаем поили, а потом насчет аттестатов зрелости говорили, типа больным ребятам их не выдавать, потому что они…
Тут Юра вдруг запнулся.
– Это что, приснилось мне? – прошептал он, и слезы брызнули из глаз его, и захохотал он сердито и весело, и побежал Б. 3. его успокаивать, и дали Юре лекарство, и опечалился Лева, и пошел на ужин.
Что было с Юрой дальше, Лева уже не помнил. Вроде бы ничего страшного. Лишь на втором курсе он с грустью узнал, что потеря своих физических границ (дисморфомания) – первый признак подступающей детской шизофрении. Но ему очень хотелось верить, что шизофрения отступила, мимикрировала куда-то, как лягушка в болоте, в интеллект, в темперамент, в излишнюю аффектацию – и пусть Юра, умолял Лева неведомого бога психиатрии на втором курсе, будет необычным, даже странным, но пусть он будет, и пусть с началом половой жизни, как это и должно быть у всех мальчиков, дорога его свернет в нужном направлении, и пальцы его больше никогда, никогда не будут расширяться…
Так вот, как подозревал Лева, именно лечебные сны, которые он так любил в шестой детской больнице, вызвали в его голове тот самый единственный повторяющийся сюжет, который снился ему регулярно, вычленился из его подсознания, выплыл наверх и болтался там, как старый корабельный ящик посреди океана. В этом сюжете он все время что-то искал – район, дом, квартиру, станцию метро – искал и не находил. То он попадал на новую, абсолютно неизвестную ветку метрополитена, с незнакомыми названиями, с резким запахом (на всех новых ветках есть этот резкий запах), с запутанными пересадками, в которых он никак не мог разобраться. То это был новый загородный район – и он долго трясся туда неизвестными автобусами. То какое-то село или деревня (Лева смутно понимал, что там живет его тетка), и он пытался понять, как же ему туда ехать, на автобусе или на поезде, и как потом идти по лесу, по проселочной дороге.
А последнее время ему снился огромный, невероятных размеров жилой дом (когда ему начал сниться этот сон, никаких таких небоскребов в Москве еще и в помине не было). Дом этот всегда вызывал у Левы страх заблудиться и просто безотчетную тревогу…
Лева то попадал на его крышу, то пытался обойти его невероятный периметр по земле, то ездил на лифте с этажа на этаж, пытаясь найти нужную квартиру, звеня ключами в кармане и все время попадая не в тот коридор, не на ту лестничную площадку.
Но всю жизнь он делал это один, – а сегодня (вспомнил Лева, и почему-то пот прошиб его) он был все время вместе с Катей и ее ребенком – младенцем, завернутым туго в платок, по азиатской моде, у нее за спиной.
В остальном Катя была такая же, как обычно – много курила, отвечала односложно на его вопросы, вела куда-то, потом требовала, чтобы он ее вел…
И это было странно, очень и очень странно.
Именно это, на самом деле, и подвигло Леву на такой подвиг – еще до завтрака начать работать, открыть свой дневник и попробовать его внимательно, с начала прочесть, но как только он его открыл, на него дохнуло, как и во сне, то же ощущение тревоги и опасности, жуткой тревоги и опасности, и он вдруг понял, что дневник ему читать не надо, что он его и так помнит, потому что во сне выучил наизусть…
Именно в тот момент его отвлекла Марина со своим борщом и прочим, день щелкнул и засвистел, как американские горки, а потом он все забыл, а потом он пришел домой, лег на кровать, поговорил с Мариной и вдруг вспомнил, что во сне вся концепция выстроилась, причем яснее ясного, оставалось только подвести итог, она лежала пред ним, как на ладони, чистая, понятная, логичная, свежая – но он ее, конечно, забыл, и теперь уже никогда не вспомнит.
Он встал, натянул джинсы, накинул свитер на голое тело, включил лампу, компьютер, верхний свет, включил даже радио, только тихо, чтобы создать уютную атмосферу, как он любил делать еще при Лизе, закурил, поставил чайник, чтобы окончательно расслабиться, переключиться, подумать свободнее, раскованнее…
Но ничего не помогало.
Катя и ребенок – это был дикий диссонанс. Какое-то несоответствие, которое его мучило. Приснится же такое, думал Лева. И ладно бы вспомнил об этом, как всегда, утром, когда проснулся, – отмахнулся, как от надоедливой мухи, и пошел дальше жить, так нет же, вот сейчас, в два ночи, нет, в три ночи, после такого длинного и бестолкового дня, теперь придется гоняться за этой мухой с тапком, долго, безнадежно, вставая на стул, подкарауливая ее по углам.
… С образом Кати ребенок ну совсем не вязался, и его изумила яркость этого образа – как он мог возникнуть в его подсознании, да еще закрепиться, задержаться, чтобы всплыть в самый неподходящий момент?
Ребенок не вязался, потому что Катя, по его мнению, сама была ребенок, невзрослый человек, с явной какой-то детской задержкой в развитии, с закрепившимся детским синдромом – и в начале он шел именно по этому пути…