Маркетта. Дневник проститутки - Нотари Гумберто (Умберто). Страница 17
– Большой город, – продолжал он, глядя на меня в упор, словно я перед ним был не живой человек, – представляет собою нечто, ожесточающее вас, и вместе с тем нечто, заставляющее вас содрогнуться…
– Для тех, у кого нет денег, – перебила я его.
– А у тебя достаточно?
– А у тебя?
– У меня?.. Одно время я глядел только на тех, у кого было больше, чем у меня, не прощавших мне того, что у меня меньше, нежели у них.
– А теперь?
– А теперь я вижу всех тех, у кого ничего нет!
– При чем же тут большие города?
– А вот при чем! Бедный чувствует себя в этих потоках богатства и могущества еще беднее и страдает вдвойне: от собственной бедности и чужого богатства.
Он снова на момент замолк, а затем продолжал, говоря словно с самим собою:
– Когда я вечером прохожу по главной улице, я вижу обывательскую толпу, выставляющую и предлагающую свою посредственность, вижу горящие жаждой заработка глаза; слышу вульгарную пошлую болтовню; замечаю наглые улыбки равнодушного самодовольства; слышу голос дикого и черствого эгоизма, дерзкого и уверенного в своем благополучии, голос, который исходит из этой движущейся толпы перед залитыми светом витринами, где, безнаказанно издеваясь над нищетой и страданием, выставлены безумная роскошь и утонченнейший комфорт; голос, звучащий и в свете электрических фонарей и в кричащих афишах, и в звуках музыки, вырывающейся из открытых дверей кафешантана, и в звоне вагонов трамвая, и в стуке копыт, и в грохоте экипажей, и в сухом щелканье бича, и в реве автомобилей, и в свистке пронесшегося где-то вдали поезда, и в бесконечном числе других звуков, других шумов, сливающихся в одну оглушительную какофонию… голос, поднимающийся с улиц над громадным городом, словно таинственное жужжание насекомых, поющих на залитом солнцем поле свой опьяняющий гимн…
И если ты обожаешь жизнь, если в твоих жилах течет гордая кровь, но ты не имеешь денег, то эта картина веселой и лихорадочной жизни озлобляет тебя, вызывает в тебе безумную жажду разрушения и тебе хотелось бы, чтобы из твоих глаз исходила всепожирающая молния, из твоих уст – отравленное дыхание и из всех твоих пор – убийственный гной прокаженного, чтобы смотреть, дышать и прикасаться ко всем тем, кто владеет домами, женщинами, пожизненной рентой, семьей, радостями, почестями, славой, властью, всем, что ты видишь и чего у тебя нет!
Он устремил глаза вдаль и задумался.
Я не возражала. В его словах чувствовалось столько искренности, что я невольно примолкла.
– Но это еще не все, не весь «большой город», – снова заговорил он. – Я переменю декорацию.
Направься на периферию, на улицы окраин, где дома без улиц, а улицы без тротуаров; где потоки света сменяются тьмою бездны; где вырисовываются веселые здания, которые зовутся тюрьмами, больницами, ломбардами, ночлежками, дешевыми кухнями и так далее; где колеблющееся пламя редких фонарей призвано освещать самые ужасные преступления; где прохожих мало и где они ходят торопливо; где не проезжают кареты и слышится резкий свист маневрирующих паровозов; где приютилась голая деревня, словно обобранная хищными грабителями… Войди в один из этих переулков, где наверху, словно лунный свет, видно отражение того пылающего плавильника, который я тебе только что показал, а внизу чувствуется полная угроз и ужасов темнота; тени здесь оживлены, из полуоткрытых дверей вырываются взрывы смеха и грязные приглашения; здесь звуки голосов хриплы, а пение не напоминает ничего человеческое; стены домов и камни мостовой дышат преступлением, и в маленьком оживленном кафе ты можешь увидеть всех героев Виктора Гюго и Золя. Иди, иди и постарайся окинуть взглядом и эту часть громадного зверинца.
Снопы лучей, пробивающиеся из темного и огромного ряда домов… блестящее, словно полированный металл, небо тихо всасывает поднимающийся над заснувшим городом легкий туман… Какое красивое правильное дыхание! В нем чувствуется награда за плодотворный и здоровый труд, отдых смелого духа, спокойствие гигантской силы. Это бодрит вас! Легкие расширяются, словно вдыхая кислород, кровообращение ускоряется; мозг просветляется, словно стремится охватить весь горизонт.
Тебе кажется, что ты силен, что ты можешь господствовать, приобретать, бросать вызов заснувшему колоссу, сказать этому больному городу: «Трепещи, милейший!».
Бедный опереточный Наполеон! Первый же луч зари спугнет и заставит исчезнуть твои мечты. Когда проснется день и воздух задрожит от ударов молота, рева фабричных сирен, когда повседневный труд возвратит городу его обычный вид, – ты почувствуешь себя одиноким пигмеем, низвергнутым и раздавленным осознанием своего ничтожества и бессилия…
Ты молод и хочешь жить, но чувствуешь себя брошенным в ту кучу человеческого навоза, что идет на удобрение чужих полей. Ты уходишь и возвращаешься вечером усталым, разбитым, чтобы начать завтра снова и продолжать все то же, на что-то надеяться. Ты надеешься и тянешь лямку, протестуешь, шумишь и проклинаешь, усыпленный щедрыми обещаниями новых проповедников; ты утешаешься, усыпляешь себя, ждешь и в этом ожидании издыхаешь; издыхаешь таким же, каким родился и жил.
Но кто-то нашептывает тебе на ухо слова, которые живут и в твоей душе; кто-то исполнен нетерпения и решимости; кто-то, кто не довольствуется насмешкой над узурпаторами, владеющими и наслаждающимися жизнью; кто-то восстает и наносит сильные удары. Не со скрещенными на груди и не с поднятыми к небу руками можно будет, говорю я, разбить эти стены! Здесь нужна…
Неизвестный вдруг оборвал свою речь, словно испугавшись того, что он слишком много высказал. Я наблюдала за ним и заметила быстрый испытующий взгляд, которым он меня окинул.
Его лицо, все его черты, нос, рот, подбородок были просты и ординарны: ничто в нем не свидетельствовало о его глубокой мысли, о душевных страданиях, которые вылились в его длинной, оригинальной и искренней речи.
В общем, он имел вид рабочего в праздничном костюме.
Он снова углубился в себя, забыв про меня, про место, где он находился, и про цель своего посещения.
Время бесплодно протекало.
– Скажи-ка, – обратилась я к нему, чтобы вернуть его к действительности, – не снимешь ли ты сапоги?
Он вздрогнул, пронизал меня долгими взглядом и покачал головой.
– Нет.
Он встал, засунул руку в боковой карман пиджака, вытащил оттуда старый, истрепанный бумажник, а из него билет в пятьдесят франков и довольно галантно протянул его мне:
– Тебе на духи!
У меня зародилось подозрение.
– Тебе подфартило? – спросила я полуснисходительно-полунасмешливо.
Печальная таинственная улыбка скользнула по его губам.
Он вышел, надвинув шляпу на глаза, и быстро сбежал с лестницы.
30-е июля.
Прошло уже два дня, и я ни разу не вспоминала этого странного субъекта. Но ошеломившее всю Европу известие дошло и до нас.
Я купила все специальные выпуски газет и жадно набросилась на подробности этого загадочного происшествия.
Нет, это невозможно!
Но тем не менее! Усы, волосы, глаза, рост, платье – все совпадает… Это он! Неизвестный субъект из Прато, по праздничному одетый рабочий… Он, он, он… Герой!!!
И я ему не принадлежала!..
3-е августа.
Зверинец полон: вчера прибыл, неизвестно откуда, новый «сюжет» – негритянка.
Пятнадцать клеток – пятнадцать зверей: две итальянки, четыре француженки, одна немка, одна русская, одна полька, одна черногорка, две неопределенной национальности и негритянка.
Можно подумать, что находишься на палубе трансатлантика.
Появление негритянки отодвинуло на второй план все другие интересы и заставило забыть все остальные темы: Линда Мурри и ее любовник нас больше не занимали, так же как и исход бегов.
– Настоящая негритянка, – уверяла мадам Адель, по-видимому, очень довольная новой пансионеркой. – Из кокса, мои девочки, еще чернее кокса: настоящая угольная шахта.