Мастера детектива. Выпуск 3 - Сименон Жорж. Страница 61

И Дюкуп докончил мысль, гордясь своей утонченностью:

«Мы не помним той эпохи, когда романтизм требовал, чтобы молодые люди были непременно больны чахоткой. Самые пожилые из нас еще помнят те времена, когда идеалом молодежи был кавалерийский офицер, потом, уже почти на нашей памяти, пришла эпоха «прожигателей жизни», «клубменов». А сейчас мы живем в эпоху гангстеризма, и не следует удивляться тому, что…»

Лурса не мог отказать себе в удовольствии буркнуть в бороду:

— Болван!

Слишком это было легко. Было это и верно, и неверно. Впрочем, один только он знал это, один он, неповоротливый, тяжеловесный, чудовищно реальный среди всей этой нежити.

Сегодня утром он не выпил ни капли. Он ждал перерыва, чтобы сбегать в бистро напротив суда и залпом проглотить два–три стакана красного вина; время от времени он впустую растравлял свое презрение и злобу, и отсюда, как ему казалось, шла горечь, та, что мучила его по утрам.

Когда он сам был молод, он вряд ли даже знал о существовании таких юношей, как Эмиль Маню, бедных, нетерпеливых, стесненных в каждом своем движении.

Да и замечал ли он вообще хоть что–нибудь? Он жил как в трагедии, среди накала благородных чувств, и когда полюбил, то полюбил всем своим существом, так что уже не оставалось места ни для сомнений, ни для мелочных расчетов.

Не удивительно ли, что он думает о таких вещах здесь, в этом зале, который существовал уже в те времена и видел целую череду подобных дел?

А он вот ничего не видел! Город и тогда был такой, как сейчас, так, видно, Мулену на роду написано, — с Рожиссарами, с Дюкупами, с Мартой, с элегантным уже и тогда Доссеном, с подозрительными кварталами, с барами вроде «Боксинга», с мелькающими женскими тенями на тротуарах.

А он, Лурса, жил в некоем идеальном мире, где было поровну науки и любви. Или, вернее…

Он любил! Чего там! Любил всей душой, самыми потаенными ее уголками. А раз так, какая надобность выказывать свою любовь, зачем это внешнее, всегда смехотворное, проявление чувств?

Он целовал жену и запирался в своем кабинете, виделся с ней за обедом. Она ждала ребенка, и он был счастлив. У него родилась дочь, и три–четыре раза в день он заглядывал в детскую.

Если пользоваться языком Дюкупа, то была «традиционная» эпоха. Сам город был ясен и прост, как будто его построил ребенок из детского «Конструктора». Суд, префектура, мэрия и церковь. Судьи, адвокаты. Крупная буржуазия, а внизу люди, которых он не знал, которые отправляются поутру в контору или в магазин, затем торговцы, которые с грохотом открывают на заре ставни лавок.

Эта эпоха для него лично кончилась на следующий день после бегства Женевьевы с Бернаром.

И вместо того, чтобы кричать и стенать, он стер все одним махом, как стирают мел с грифельной доски.

Кругом одни дураки. Целый город дураков, ничтожных людей, которые не знают даже, зачем живут на белом свете, и которые тупо шагают вперед, как быки в ярме, позвякивая кто бубенчиком, кто колокольчиком, привешенным к шее.

Город стал лишь декорацией, лепившейся вокруг небольшого логова, которое он населил своей собственной жизнью, своими запахами, своим презрением к роду человеческому; его кабинет — и за стенами кабинета как бы ничья земля, no man's Land, дом, постепенно приходивший в упадок, где росла маленькая девочка, ничуть его не интересовавшая.

Судьи? Болваны! И к тому же в большинстве рогоносцы.

Адвокаты? Тоже болваны, а некоторые просто сволочи.

Все до одного!

Доссены, которые положили жизнь на то, чтобы их дом был самым красивым в городе, и Марта, которая ввела в моду дворецких в белых перчатках, хотя они перевелись в городе еще задолго до войны.

Рожиссар, который ездит по святым местам в надежде, что умолит небеса послать ему ребенка — разумеется, длинного, тощего младенца, как он сам и его супруга.

Дюкуп, который рано или поздно станет важной персоной, так как делает все, что для этого нужно.

Добрая печурка, красное, темно–красное вино и книги, все книги на свете. Таков был мир Лурса. Он знал все! Он все прочел! Он имел право насмехаться над людьми, сидя один в своем углу.

— Сборище болванов!

Он охотно добавлял:

— Зловредных болванов

И вот, словно пламя пожара охватило дом, и там обнаружился целый выводок мальчишек.

Потом по их следам он стал бегать по городу.

Он открывал людей, запахи, звуки, магазины, свет, чувства — людскую магму с ее кишением, жизнь, отнюдь не похожую на трагедию, и охваченных страстями дураков, неожиданные, непонятные взаимоотношения между людьми и вещами, сквозняки на перекрестках и запоздалого прохожего, лавочку, которая Бог знает почему еще не закрыта ночью, нервного молодого человека, ожидающего под большими часами, знакомыми всему городу, своего приятеля, чтобы тот повел его навстречу будущему.

Время от времени он с ворчанием шевелился, и все глаза обращались к нему, и в первую очередь глаза Дюкупа, который боялся потерять нить, хоть выдолбил свою речь наизусть.

Никто не понимал, что он, Лурса, делает здесь: по общему мнению, он должен был бы, воспользовавшись благовидным предлогом, уехать путешествовать или сказаться тяжелобольным. Сестра ему прямо об этом заявила. Она–то ведь больна И ее сын болен, и так серьезно, что ему необходим швейцарский климат.

Сам Доссен тоже приходил к Лурса, и Рожиссар разговаривал с Лурса не только на правах родственника, но и как лицо официальное.

По сути дела, он, сидевший сейчас на скамье защиты, он сам почти подсудимый Что он будет делать, когда речь зайдет о его собственной дочери?

А речь о ней рано или поздно зайдет. Дюкуп уже подбирался к этой теме маленькими зигзагообразными ходами.

«Все свидетельствуют о том, что молодые люди были скорее неосторожны, чем злонамеренны, что после несчастного случая, происшедшего по вине Эмиля Маню, они ни на минуту не собирались бросить раненого на дороге, хотя положение для них создалось угрожающее. К несчастью, и тут мы не можем сказать ничего в пользу подсудимого, которого, по его собственному признанию, в этот момент тошнило где–то на обочине дороги и который ни в чем не отдавал себе отчета

Мадмуазель Лурса делом доказала свое самообладание и мягкосердечие. Она дала согласие принять раненого у себя в доме…»

А его, Лурса, подмывало выкрикнуть наподобие одного маньяка, которого он видел на каком–то митинге, куда случайно попал: «Неправда!»

И если он не сказал этого вслух, то его презрительная поза была достаточно красноречива.

Неправда это! Все неправда. Не мягкосердечие и даже не самообладание. Теперь он знал цену этому самообладанию, которое все приписывали его дочери. Он знал теперь, чго приходит оно к ней на помощь именно в минуты наибольшей растерянности.

Правда прежде всего в том, что все они были пьяны. Он расспрашивал каждого по очереди. И каждый лишь с трудом мог припомнить, что делали другие. Шел дождь, видимость была плохая. Они даже не знали в точности, что произошло. «Дворники» продолжали двигаться по стеклу. Эмилю показалось, будто он увидел кровь, он вцепился в ствол дерева, и его начало рвать.

Навстречу им проехал автомобиль, и так как их машина стояла посреди дороги, шофер крикнул им:

— Идиоты!

Большой Луи зашевелился. Тогда они еще не знали, кого сшибли; но как раз при красном свете задних фар они увидели какого–то человека, он задвигался, присел на корточки, пытаясь встать, половина лица его была залита кровью, глаза блуждали, а одна нога странно откинута.

— Не уезжайте! — раздался голос. — Не смейте уезжать! Помогите мне…

Правдой было то, что если они подошли к нему, то лишь для того, чтобы заставить его замолчать.

— Загубили меня, гады! — простонал тот. — Теперь везите меня куда–нибудь. Только не в больницу. И только не в полицию, слышите! Кто вы такие? Дерьмо! Сосунки!

Вот что было в действительности! Он сам ими командовал. Дайа, колбасник, потащил его к машине с помощью Детриво, который держал раненого за ноги и то и дело ронял очки. О Маню все забыли. Он свалился под дерево, и его тоже пришлось нести, вталкивать в машину, мокрого, грязного.