Сто лет одиночества (сборник) - Маркес Габриэль Гарсиа. Страница 21

Сеньор Бенхамин, раньше зарабатывавший на жизнь тем, что писал прошения, никогда не торопился. Здесь, в его лавке, которую он проедал сентаво за сентаво, так что теперь у него оставались всего четыре литра керосина и пачка сальных свечей, время двигалось еле-еле.

– Идет дождь, а жарко по-прежнему, — сказал мальчик.

Сеньор Бенхамин с ним согласился. Он был одет в безупречной свежести полотно, а у мальчика рубашка на спине совсем промокла.

– Вопрос душевного состояния, — сказал сеньор Бенхамин. — Просто о жаре не надо думать, вот и все.

Мальчик на это ничего не сказал, только снова ударил по ящику, и через минуту работа была закончена. Пройдя в глубину своей сумрачной лавки с пустыми полками, сеньор Бенхамин надел пиджак и соломенную шляпу, перешел через улицу, укрывшись от дожди зонтом, и постучался в окно дома напротив. Из приоткрытой половинки окна выглянула девушка с очень бледной кожей и иссиня-черными волосами.

– Добрый день, Мина, — сказал сеньор Бенхамин. — Ты еще не собираешься обедать?

Она сказала, что еще нет, и распахнула окно настежь. Она сидела перед большой корзиной, полной проволоки и разноцветной бумаги. На коленях у нее лежали клубок ниток, ножницы и недоделанная ветка искусственных цветов. На патефоне пела пластинка.

– Присмотри, пожалуйста за лавкой, пока меня не будет, — сказал сеньор Бенхамин.

– Вы надолго?

Внимание сеньора Бенхамина было поглощено пластинкой.

– Я иду к зубному, — ответил он. — Прохожу не больше получаса.

– Ну ладно, — сказала Мина, — а то слепая не любит, когда я торчу подолгу у окна.

Сеньор Бенхамин перестал слушать пластинку.

– Теперешние песни все одинаковые, — заметил он.

Мина насадила готовый цветок на конец длинного, обмотанного зеленой бумагой проволочного стебелька и крутнула его пальцем, завороженная полной гармонией между цветком и пластинкой.

– Вы не любите музыку, — сказала она.

Но сеньор Бенхамин уже пошел — на цыпочках, чтобы не спугнуть стервятников. Мина вернулась к своей работе только когда увидела, как он стучится к зубному врачу.

– Насколько я понимаю, — сказал, открывая ему дверь, зубной врач, — у хамелеона чувствительность в глазах.

– Возможно, — согласился сеньор Бенхамин. — Но почему тебя это занимает?

– По радио только что говорили, что слепые хамелеоны не меняют цвета, — ответил врач.

Поставив раскрытый зонтик в угол, сеньор Бенхамин повесил на гвоздь пиджак и шляпу и уселся в зубоврачебное кресло. Зубной врач перетирал в ступке какую-то розовую массу.

– Чего только не говорят, — сказал сеньор Бенхамин.

– О хамелеонах?

– Обо всех и обо всем.

Врач с приготовленной массой подошел к креслу, чтобы сделать слепок. Сеньор Бенхамин вынул изо рта истершийся зубной протез, завернул его в платок и положил на стеклянный столик рядом с креслом. Беззубый, с узкими плечами и худыми руками, он напоминал святого. Облепив розовой массой десны сеньора Бенхамина, зубной врач закрыл ему рот.

– Вот так, — сказал он и посмотрел сеньору Бенхамину прямо в глаза, — а то я трус.

Сеньор Бенхамин попытался было сделать глубокий вдох, но врач не дал ему открыть рот. «Нет, — мысленно возразил сеньор Бенхамин, — это неправда». Он, как и все, знал, что зубной врач был единственным приговоренным к смерти, не пожелавшим покинуть свой дом. Ему пробуравили стены пулями, ему дали на выезд двадцать четыре часа, но сломить его так и не удалось. Он перенес зубоврачебный кабинет в одну из комнат в глубине дома и, оставаясь хозяином положения, работал с револьвером наготове до тех пор, пока не закончились долгие месяцы террора.

Занятый своим делом, зубной врач несколько раз читал в глазах сеньора Бенхамина один и тот же ответ, только окрашенный большим или меньшим беспокойством. Дожидаясь, чтобы масса затвердела, врач не давал ему открыть рот. Потом он вытащил слепок.

– Я не об этом, — сказал, задышав наконец свободно, сеньор Бенхамин. — Я о листках.

– А, так, значит, это волнует и тебя?

– Они — свидетельство социального разложения. Он вложил в рот зубной протез и стал неторопливо надевать пиджак.

– Они свидетельство того, что рано или поздно все становится известным, — равнодушно сказал зубной врач.

А потом, взглянув на грязное небо за окном, предложил:

– Хочешь, пережди у меня дождь.

Сеньор Бенхамин повесил зонт на руку.

– Никого нет в лавке, — объяснил он, тоже бросая взгляд на готовую разродиться дождем тучу, а потом, прощаясь, приподнял шляпу. — И выбрось эту чепуху из головы, Аурелио, — уже в дверях сказал он. — Ни у кого нет оснований считать тебя трусом.

– В таком случае, — сказал зубной врач, — подожди секунду.

Он подошел к двери и протянул сеньору Бенхамину сложенный вдвое лист бумаги.

– Прочти и передай дальше.

Сеньору Бенхамину не нужно было смотреть на этот лист, чтобы узнать, что в нем написано. Разинув рот, он уставился на врача:

– Снова?

Зубной врач кивнул и остался стоять в дверях кабинета, пока сеньор Бенхамин не вышел на улицу.

В двенадцать жена позвала зубного врача обедать. В столовой, просто и бедно обставленной вещами, которые, казалось, никогда не были новыми, сидела и штопала чулки их двадцатилетняя дочь Анхела. На деревянной балюстраде вокруг патио выстроились в ряд окрашенные в красный цвет горшки с лекарственными растениями.

– Бедный Бенхаминсито, — сказал зубной врач, усаживаясь на свое место у круглого стола, — его тревожат листки.

– Они всех тревожат, — сказала жена.

– Тобары уезжают из городка, — вставила Анхела.

Мать взяла у нее тарелки и сказала, разливая суп:

– Распродают все прямо на ходу.

Горячий аромат супа уводил зубного врача от мыслей, которые сейчас занимали его жену.

– Вернутся, — сказал он. — У стыда память короткая.

Дуя на ложку перед тем как отхлебнуть, он ждал, что скажет по этому поводу его дочь — как и он, несколько замкнутая на вид, но с необыкновенно живым взглядом. Однако он так и не получил ответа она заговорила о цирке. Сказала, что там один человек ручной пилой распиливает надвое свою жену, лилипут распевает, положив голову в пасть льва, а воздушный гимнаст делает тройное сальто над торчащими из помоста ножами. Зубной врач слушал ее и молча ел, а когда она кончила свой рассказ, пообещал, что вечером, если перестанет дождь, они пойдут в цирк.

В спальне, вешая гамак, он понял, что от его обещания настроение жены лучше не стало. Она сказала, что тоже захочет уехать из городка, если на их дом наклеят

листок.

Ее слова не удивили зубного врача.

– Хорошенькое дело, — сказал он, — не сумели выгнать нас пулями, так неужели выгонят наклеенной на дверь бумажкой?

Он разулся и, не снимая носков, влез в гамак, и стал ее успокаивать:

– Не думай об этом — я уверен, что нам его не наклеят.

– Они не щадят никого, — сказала она.

– Как сказать, — возразил врач. — Они знают, что со мной им лучше не связываться.

С бесконечно усталым видом женщина вытянулась на кровати.

– Если бы хоть знать, кто их пишет.

– Кто пишет, тот знает, — отозвался зубной врач.

Алькальд не ел по целым дням — он просто забывал о еде. Но бурная активность обычно сменялась у него долгими периодами апатий и безделья, когда он бродил бесцельно по городку или запирался и сидел, утратив ощущение времени, в своей канцелярии с пуленепробиваемыми стенами. Всегда один, всегда во власти настроения, он не испытывал особого пристрастия к чему бы то ни было и даже не помнил, чтобы когда-либо в жизни подчинялся каким-то регулярным привычкам. И только когда голод становился совсем непереносимым, он появлялся, иногда в неурочный час, в гостинице и съедал все, что ему ни подавали.

В тот день он пообедал с судьей Аркадио, а потом, пока оформлялась продажа земель у кладбища, они провели вместе всю вторую половину дня. Эксперты выполнили свой долг. Назначенный временно уполномоченный управился со своими обязанностями за два часа. Когда в начале пятого судья и алькальд вошли в бильярдную, казалось, что они вернулись из трудного путешествия в будущее.