Лезвие бритвы (илл.: Н.Гришин) - Ефремов Иван Антонович. Страница 17
— Одну минуту! — Гирин вырвал листок из записной книжки, написал свой телефон и протянул девушке. — Мало ли, вдруг случится надобность. С врачом, тем более с хирургом, знакомство полезно.
Сима взглянула на него искоса и лукаво своими громадными серыми глазами.
— А почему вы не спрашиваете моего телефона или адреса?
— Чтобы вы были свободны — от меня. Захотите — позвоните мне сами, нет так нет. А то я могу не угадать и оказаться навязчивым.
— А не чересчур ли вы скромны, проницательный психиатр? — И она вдруг коснулась его виска теплой ладонью.
Ласка была так мгновенна, что Гирин потом спрашивал себя: не показалось ли ему? Сима повернулась и исчезла между неуклюжих бетонных колонн за воротами школьного сада. Гирин постоял, глядя в пространство с ясным ощущением драгоценной неповторимости случившегося. Его буйная фантазия представила судьбу в виде улыбчивой греческой богини, благосклонно кивнувшей ему из глубины триумфальной арки, в какую превратились железные стандартные ворота. Гирин усмехнулся и пошел прочь. Неисправим! Сколько раз та же судьба представлялась ему лесом мрачных тяжелых колонн, между которыми витала тьма, сгущавшаяся в непроницаемый мрак! Эти давящие колонны в беспросветной темноте всегда служили для Гирина образом, отражавшим его собственные неудачные поиски, подобные блужданию между каменными столбами. Но как мало надо человеку со здоровой психикой и телом: чуть повеяло ветром надежды на хорошее, едва соприкоснулся с прекрасным — и возрождается неуемная сила искания и творчества, желание делать что-то хорошее и полезное, оказывать людям помощь. Вот в чем величайшая сила красоты. «Красавица — это меч, разрубающий жизнь», — гласит древняя японская поговорка. Ей вторит среднеазиатская загадка: «Что заставляет злого быть самым злым, доброго — самым добрым, смелого — самым смелым?» И ответ ее прост: «Красота!» Понимание этого мы порядком утратили — в нашем разобщении с природой.
— Хватит на сегодня! — Гирин выключил энцефалограф. Широкая лента миллиметровой бумаги, ползшая по столбу прибора, замерла. Перья, вычерчивавшие ряды угловатых записей биотоков от разных участков мозга, прекратили свои колебания. Лаборантка Вера нажала массивный рычаг и отворила толстую дверь камеры, изолированной от света, звука, электрических колебаний и магнитных влияний, зачерненной и заземленной. В глубоком кресле сидел студент-доброволец, подвергавшийся опыту. Лаборантка расстегнула пряжку тугой резиновой ленты, которая удерживала на голове испытуемого сетку с двадцатью электродами, посылавшими пучок разноцветных проводов через стену камеры в огромный энцефалограф — прибор, записывающий биотоки мозга. Студент почесал раздраженную электродами голову, пригладил волосы и весело вскочил с кресла. Извинившись, он сладко потянулся.
— Ура! Закончили. Признаться, надоело! Какой сегодня опыт по счету, Верочка?
— Пятьсот семьдесят четвертый, — отозвалась лаборантка.
— И сколько будет еще, Иван Родионович?
— Наверное, до семисот. Как скажет профессор.
— Признайтесь: вам не осточертело это топтание на месте?
— Почему топтание? Даже в отрицательных данных, которые получаются у нас, есть смысл.
— Так-то так, — уныло согласился студент. — А все же хотелось бы чего-то потрясающего, совсем нового. И скорого. Ведь столько в нашей науке возможностей, непроторенных путей. И вы, я вижу, знаете много такого, о чем мы даже не получили представления на биофаке. А должны выполнять скучную, бескрылую работу, ведь старик наш весь в прошлом!
— Разве я не говорил вам, что в науке могут быть два пути — путь смелых бросков, догадок, с отступлениями, провалами и разочарованиями, и путь медленного продвижения, когда постепенно нащупывается истина. И оба полезны, и один не может обойтись без другого. Без таких вот тяжеловозов науки, тянущих громадный воз точных фактов, как наш профессор. Уважайте их, Сережа, это прочные опорные камни!
— Так-то так, — буркнул студент. В углу лаборатории зазвонил телефон, и лаборантка подала трубку Гирину.
— Иван Родионович, дорогой, как хорошо, что я вас застал, — услышал он громкий голос Андреева. — Вы мне очень нужны. Помогите. Может, приехали бы, а? Катя еще не вернулась, но я чаем уважу… Поговорить надо одному товарищу (он назвал имя известного геофизика) с умным врачом. Неофициально, так сказать, без профессиональной церемонии, как ученому с ученым. А?
Гирину не хотелось ехать после одиннадцати часов работы, но он не мог отказать Андрееву.
И, сидя в знакомом глубоком кресле у курительного столика кашмирской работы, он выслушал трагическую повесть о нелепой судьбе сына геофизика. Не было более талантливого математика на всех курсах инженерно-физического института. И вдруг красивый и здоровый юноша, способный музыкант, шахматист, заболел. Вялость, быстрая утомляемость и боли в правом боку быстро сменились расстройством походки, плохой координацией движений рук, сильными головными болями. Долго искали причину, юноша перекочевал уже в третью больницу, и ему становилось только хуже. Но теперь…
— Погодите минуту. Кажется, я догадываюсь. Наследственный сифилис исключен был сразу? И мозговая опухоль тоже? Профессор геофизики молча кивнул.
— Тогда, значит, нашелся умный врач и велел сделать анализ мочи на металлические соединения и обнаружил…
— Да, да, конечно, медь!
— Следовательно, вильсонова болезнь. — Настроение Гирина заметно упало.
Геофизик встал, прошелся по комнате и вдруг решительно подошел к Гирину. Тот понял, что сейчас последует именно тот вопрос, ради которого просили его приехать.
— Болезнь Вильсона — отчего она бывает? Только от дурной наследственности?
— Только наследственность тому виной. Но вы информированы неправильно. Это не дурная наследственность, а случайность наследственности.
— Разве это не одно и то же?
— Разница фундаментальная! Дурной наследственностью можно назвать повреждение наследственных механизмов какой-либо болезнью. В результате ряд дефектов, преимущественно в нервной системе, как, например, маниакально-депрессивный наследственный психоз, амауротический и монголизмический идиотизм, или же в крови, как талассемия. А есть болезни, которые обязаны случайному разнобою во всей чудовищной сложности развития нового организма. Это не болезни родителей или каких-либо предков, не сочетание их поврежденных наследственных устройств, а неудачная комбинация. Ведь и совершенно здоровая наследственность дает естественные колебания в биохимическом отношении. Мы еще только начинаем нащупывать эти различия. Например, часть людей не ощущает никакого особенного вкуса в препарате, называемом фенилтиоурен, а другая часть чувствует его нестерпимо горьким. Какие-то одна-две молекулы не сойдутся точно в развитии спиральных цепочек наследственных механизмов, и в новорожденном организме выпадает крохотная, нами пока не улавливаемая деталь. Отсутствие этой детали может проявиться не сразу, ребенок вырастает вполне нормальным, и вдруг…
— Да, вдруг, — выкрикнул геофизик, — такой страшный удар! Такой удар!
Чувствительный Андреев поспешно отвернулся, хватаясь за папиросу. Гирин продолжал, не меняя тона:
— А может, и сразу. Встречается появляющийся у новорожденных молочный диабет — тоже болезнь обмена веществ, когда организм не усваивает молочный сахар, и тот отравляет ребенка. В этих случаях материнское молоко смертельно! Но это излечимо, если своевременно разобраться. Неизлечима черная моча — алькаптонурия: организм не может переработать некоторые вещества обмена. Есть случаи, когда печень ребенка не может превращать одну из аминокислот — фенилаланин — в другую — тирозин. Содержание первой в крови ненормально повышается, и ребенок — делается психически дефективным, как — этого мы еще в деталях не знаем. Важно, что ничтожнейший, образно говоря, на одну миллионную толщины волоса, сдвиг от нормы в чрезвычайно тонком и сложном процессе обмена веществ ведет к далеко идущим последствиям. Только недавно мы стали представлять себе всю сложность биохимических процессов в нашем организме, а следовательно, и сложность передачи — этих процессов по наследству. И, конечно, редкие случайности вполне возможны; самое удивительное, что они так редки. Впрочем, простите, вам от этого не легче!