Ведьмин век - Дяченко Марина и Сергей. Страница 34

«Навы, как правило, общаются с людьми затем, чтобы убить. Уровнять, так сказать, шансы…»

Уровнять шансы. Вечно мокрые Дюнкины волосы… Интересно, она помнит, как нашла смерть… в воде? Что испытала при этом? Как болели, рвались легкие? Как корчили тело все новые судороги? Как хотелось кричать, но язык провалился в горло?..

И он тоже умер бы в воде. Другой смертью, но…

Хорошая парочка. Дюнка в купальнике, с прозрачными капельками, скатывающимися по плечам… И он, голый, в клочьях оплывающей пены. Парочка хоть куда…

Он сжал зубы. Чугайстры врали. Всякий палач ищет себе оправдания — казненный, мол, был удивительно мерзким субъектом… Нявки — не люди…

Это Дюнка не человек?!

И он заплакал от щемящего раскаяния.

* * *

Раскаяние придало ему силы. На рассвете следующего дня он уже целовал Дюнку в быстро теплеющие губы, и чувство вины перед ней было так велико, что даже не пришлось, как обычно, преодолевать барьер первого прикосновения. Дюнка была живая, Дюнка смотрела испуганно и влюбленно, и Клав сказал ей, что сегодня исполнит любое ее желание. Что хочет ее порадовать.

Дюнка захлопала ресницами. У Клава ком подступил к горлу — так давно он помнил за ней эту привычку. Знак растерянности, удивления, замешательства; хлоп-хлоп, сметаем пыль с ресниц. И какой круглый идиот сможет после этого поверить, что «это не люди. Пустая оболочка…»?!

У Клава свело челюсти. От ненависти к чугайстрам.

— Я хочу… — несмело начала Дюнка. — Я бы… на воздух. В лес… теперь весна…

Клав закусил губу. Город и пригород полны опасностей и врагов; но бедная девочка, как она истосковалась в четырех облезлых стенах. Как ей душно и одиноко…

— Пойдем, — сказал он шепотом. — Погуляем…

За два часа дороги он устал, как за целый день непрерывного экзамена. Они трижды пересаживались из машины в машину, и путь их, будь он отмечен на карте, предстал бы замысловатой кривой — но зато на этом пути ни разу не встретился ни пост дорожной инспекции, ни отряд полицейской проверки.

Патруль чугайстров они видели только однажды, издали. Замерев и подавшись назад, Клав чувствовал, как в его руке леденеет, сжимается влажная Дюнкина ладонь; несколько долгих секунд светофор медлил, уставившись на примолкшую улицу одиноким желтым глазом, потом смилостивился и вспыхнул зеленым, и законопослушный водитель тронул машину, сворачивая прочь от патруля, а патруль, в свою очередь, повернул в противоположную сторону…

За городской чертой хозяйничала весна.

Они выбрались из машины на полпути между двумя кемпингами — и сразу же углубились в лес. Дюнка шла, высоко вскинув голову, подметая полами плаща первые зеленые травинки, и клетчатая кепка на ее голове смотрела козырьком в небо; Клав шагал рядом, чуть поотстав, и удерживался от желания закурить.

Два или три раза им встретились гуляющие — такие же парочки, одновременно доброжелательные и пугливые; Дюнка улыбалась и махала им рукой. Клав вертел в кармане сигаретную пачку и чувствовал, как холодная тяжесть, жившая в груди после встречи с чугайстрами, понемногу рассасывается и уходит. Никто не сумеет отнять у него Дюнку. Ни силой, ни ложью. Вот так.

Потом они сидели перед крохотным костерком, неторопливо подсовывали ему пупырчатые еловые веточки и смотрели друг на друга сквозь дрожащий воздух. Клаву казалось, что Дюнкино лицо танцует. Темные пряди на лбу, влажные глаза, губы…

Потом эти губы оказались солоноватыми на вкус. И совсем не холодными. И язык шершавый, как у котенка. И кожа пахнет не водой, а весенним дымом елового костерка.

И он часто дышал, удерживая навернувшиеся на глаза… слезы, что ли? Не помнит он своих слез. На Дюнкиной могиле, кажется… Как давно. И ведь только сейчас он поверил до конца, что она вернулась. Только сейчас — совершенно и полностью поверил. Обнять…

Потом как-то сразу стало смеркаться. Весна — это все-таки не лето.

— Дюн, а там вроде бы поезд… Слышишь?

Стук колес звучал совершенно явственно. Неподалеку тянулись через темнеющий лес много тонн металла.

— Пойдем туда, — тихо попросила Дюнка. Это были ее первые слова за несколько счастливых часов; теперь она, наверное, продрогла и боится. И хочет домой…

Червячок здравого смысла царапнул Клава острой неудобной чешуйкой: она не замерзает. Обыкновенная девчонка замерзла бы, но Дюнка…

Прочь, сказал он червячку. Снял куртку. Накинул на Дюнкины плечи поверх плаща — и поймал благодарный взгляд. И в груди сразу сделалось тепло и тесно — замерзла, девочка… Замерзла, бедолага…

Некоторое время они шли наугад. Сумерки сгустились, сделалось сыро, от земли понемногу поднимался туман; потом вновь застучали колеса, ближе, чуть левее. Клав ускорил шаг. Дюнка споткнулась.

— Не устала? Если что, я тебя на плечи… Как рюкзачок… А?

— Не-е…

— Как знаешь…

Минут через десять показались далекие, спеленутые туманом огоньки.

Не станция и даже не полустанок — скорее, разъезд. Четыре… нет, шесть пар мокрых от тумана рельс, громоздкая стрелка, разводящая пути, полуразличимое в сумерках строение — не то барак, не то мастерская. Отдельно — домик смотрителя; несколько раз гавкнула охрипшая собака.

В детстве Клав боялся железных дорог. Слишком яркое воображение не могло спокойно выносить зрелища многотонных колес, гремящих по рельсам — сразу подсовывало под них воображаемые руки и ноги, а то и головы…

— Здесь даже электрички не останавливаются, — сказал он с сожалением. — Пойдем, Дюночка, я расспрошу, куда нам теперь топать…

— А давай останемся здесь, — сказала Дюнка шепотом.

Клав не сразу расслышал:

— Что?

— До утра, — тусклый белый свет фонарей отразился в сверкнувших Дюнкиных глазах. — До рассвета…

— Ну, — он неуверенно пожал плечами. — Может быть, у нас не останется другого выхода… Но ведь ночью холодно?

— Нет, — сказала Дюнка, и в голосе ее была такая уверенность, что Клав смутился.

В домике смотрителя никого не было; собака угрюмо ворчала на цепи, а дверь снабжена была косо прилепленной запиской: «Яруш, я пашел до девяти, занеси рибятам в гаражи». Потоптавшись и постучав с минуту, Клав пожал плечами и ободрил себя мыслью, что, если неподалеку имеются гаражи с «рибятами», то и машина, видимо, найдется…

— Дюнка!..

Далеко-далеко возник пока неясный, но все ближе набегающий шум. Поезд.

Клав огляделся. Темнота и туман сгустилась одновременно, будто по сговору, и он не мог разглядеть невысокого перрончика, рядом с которым, согласно уговору, ждала его Дюнка. Белые фонари не светили — светились, самодовольные и абсолютно бесполезные. Как бельма, подумал Клав, и ему сделалось неприятно.

Неясный шум обернулся дробным перестуком колес, тяжким бряцанием ерзающих сцеплений; Клав почувствовал, как подрагивают рельсы под ногами, и невольно спросил себя, по какой, собственно, колее идет состав.

Перестук колес превратился в грохот. Туман пах железом и гарью; Клав наткнулся грудью на холодное и каменное и с удивлением понял, что это перрон. Не такой уж низкий, выходит.

Негодующим светом ударили три слепящих глаза, пробили пелену тумана, струйчатого, как кисель. Возмущенный гудок едва не разодрал Клаву уши; он одним прыжком взлетел на перрон и отскочил от его края.

Поезд мчался, не собираясь сбавлять ход из-за такой малости, как разъезд-полустаночек; вероятно, это был очень важный, уверенный в себе поезд. Наверное, машинисту сообщили по радио, что путь здесь открыт и свободен, что смотритель ушел к «рибятам» в гаражи, а влюбленную парочку, бродящую в тумане по ночным рельсам, и вовсе можно сбросить со счетов…

Клав вздрогнул:

— Дюнка!

Голос его потонул в грохоте.

Поезд был пассажирский, дальнего следования; над головой Клава проносились слабо освещенные окна, бледные пятна света размазывались по сотрясающемуся перрону, по ржавой ограде, по траве и по кустам, и в отдалении стояла, подставив туманным пятнам лицо, неподвижная женская фигурка.